Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Грамматика женского тела, может быть, и не столь сложна, не так уж много этих падежей и глагольных форм, и все времена заменены одним настоящим; зато стилистика, поэтика, внутренние рифмы и ассонансы — о, тут есть над чем потрудиться. Лицо одухотворяет чувственность тела; в свою очередь, нагое тело расшифровывает загадку лица. Мы переселяемся в иную эпоху, в иное настоящее, мысли такого рода бродят в голове у зрителя, пока, наконец, он не отводит глаза, отворачивается, чтобы стряхнуть минутный гипноз манерного, щекочущего эстетизма, вспомнить, где он живёт, в какой стране, в какое время.
Эта смешная картинка. Это лицо — лицо золотоокой племянницы, при всей абсурдности такого предположения. Было ли оно, это лицо, красивым? Задумчивость, неожиданная у девушки, поднявшейся из воды, — задумчивость о себе, о своей сущности, смутная догадка об участи, которая ждёт её в мире холодного воздуха, в чужой, опасной среде. Вода — ибо, в конце концов, это была первоматерия, из которой вышла новая Анадиомена, — вода не выталкивала её, вопреки физическому закону, напротив, тянула назад, в материнское лоно, оберегала от искушений, от насилия. Но, верная своему назначению, девушка рвётся ввысь, в мир, наружу. Её судьба впереди. Никакого представления о катастрофе, лишь смутное чувство, предвидение утраты.
Позвольте, однако: беседовать на подобные темы с ребёнком? (Если предположить, что такая беседа могла состояться.) Или, вернее, с маленьким мужчиной — раз уж сомнительная картина притягивает его взгляд.
«Comment la trouvez-vous, cette peinture?»
Она и не ждет ответа.
«Видишь ли, что я хочу тебе сказать…»
Сейчас она скажет: ты уже не маленький. Как будто он и без того не понимает, в чём дело. Но, собственно, в чем?
«Когда-нибудь ты поймёшь: самое совершенное на земле, истинный венец творения, — да, не удивляйся — это женщина… То, что некоторым людям кажется неприличным, на самом деле — красота. А красота, запомни это, не может быть неприличной, не может быть непристойной, красота есть нечто священное. Здесь, конечно, изображена идеальная женщина, было такое время, когда художники изображали идеальных женщин. Но я тебе скажу, что каждая женщина более или менее приближается к этому образцу. Не к этой картине, конечно, ты же понимаешь, что этот бокал, в котором она барахтается, — это шутка… Я говорю вообще».
Анна Яковлевна почесывает гребенкой в затылке.
«Ты можешь мне не верить, но я тоже была когда-то… — она вздыхает, — да, да, — она прикрыла глаза, кивает седой головой, — очень недурна собою!»
Мать застала тебя за рисованием. Ужас! В воде колыхается нечто, плывёт утопленница. Хищные рыбы ринулись за своей добычей. Вдали корабль спешит на помощь. У неё длинные волосы, и тянутся следом на поверхности вод.
«А уроки ты сделал? Я запрещаю тебе ходить к…»
14 апреля 1937
Доктор Арон Каценеленбоген, медицинское светило Куйбышевского района столицы, могучий, пухлый, с дорогим перстнем на указательном пальце и печаткой на мизинце, с уходящей к затылку сверкающей лысиной, сидел, расставив ноги по обе стороны живота, силился дотянуться губами до массивного носа, шумно втягивал воздух в широкие волосатые ноздри, решительно похлопывал себя по коленям и сдвигал брови, вновь погружаясь в таинственное раздумье.
«Доктор, — простонала больная, — я поправлюсь?»
Доктор Каценеленбоген хранил молчание.
«Я, кажется, вас о чём-то спросила!»
«Возможно».
«Что возможно?»
«Очень может быть».
«Что, что может быть?» — взывала она.
«Очень может быть, что вы поправитесь».
«Доктор, вы невозможны. Почему вы мне ничего не прописали?»
«Нет необходимости».
«Понимаю, — сказала она упавшим голосом. — Вы считаете, что я безнадёжна».
«Я этого не говорил».
«Но подумали. Скажите мне правду. Я должна подготовиться, написать завещание… Доктор, с кем я говорю: с вами или со стенкой?»
«В данном случае это одно и то же. Что вы от меня хотите?»
«Почему вы мне ничего не прописываете?»
«Потому что вы и так поправитесь».
«Я считала вас моим старым другом».
«Можете продолжать считать меня вашим другом».
«Сколько лет мы знакомы?»
Доктор Каценеленбоген возвёл глаза к потолку, пожал плечами.
«Я страдаю. Я, может быть, лежу на смертном одре. А вы ничего не предпринимаете».
Доктор поднял густейшие смоляные — явно крашеные — брови и на мгновение вышел из задумчивости. Втянул воздух в ноздри, повернул на пальце кольцо с жёлто-туманным камнем.
«Но я здесь, как видите. Да будет вам известно, что визит врача уже сам по себе является терапевтическим мероприятием. Надеюсь, вы и на этот раз убедитесь в этом… Пейте крепкий чай. Проветривайте комнату, у вас ужасная духота. Половину этого хлама, — он обвёл жильё презрительным взором, — давно пора выкинуть на свалку».
«Доктор, как вы смеете так говорить!»
Ответом был шумный вздох, опасно заскрипел единственный стул. Эскулап заколыхался, оборачиваясь.
«А-а, молодой человек. Сколько лет, сколько зим».
Писатель украдкой показал ему язык.
«Ай-яй-яй!» — сказал доктор.
Доктор медицины Арон Каценеленбоген проживал на Чистопрудном бульваре, в доме с барельефами фантастических зверей и растений в стиле «модерн». Те, у кого ещё есть охота и время пройтись по бульвару, без труда найдут этот замечательный дом. В годы, когда частную практику, разновидность эксплуатации трудящихся, удалось, наконец, пресечь и домашний врач стал такой же архаической фигурой, как извозчик, вывеска с фамилией доктора и часами приёма по-прежнему красовалась у парадного входа, чему отчасти способствовала известность доктора Каценеленбогена, главным же образом то, что его частенько приглашали к влиятельным лицам. Рост и тучность, равно как и высокие гонорары, поддерживали репутацию доктора, который чаще ограничивался терапевтической беседой (обычно сводившейся к нескольким внушительным репликам), высоко ценил свежий воздух и лишь в крайних случаях прописывал пациентам лекарства, бывшие в ходу полвека тому назад.
Доктор Каценеленбоген разделял мнение герцога Ларошфуко о том, что у всех нас находится достаточно сил, чтобы переносить чужие страдания, и что, с другой стороны, мы никогда не бываем настолько несчастливы или настолько счастливы, как мы это воображаем. Он не надеялся на конечное торжество добродетели над пороком и не слишком верил в победу ума над глупостью. Доктор Каценеленбоген не любил рассуждать о вере и религии, справедливо полагая, что нет оснований считать человека образом и подобием Бога, коль скоро у Бога нет никакого физического облика, и втайне считал свою медицину вполне приемлемой заменой церкви; может быть, поэтому в его практике такую важную роль играла ритуальная сторона. И раз уж мы заговорили о вероисповедании, заметим, что та разновидность теизма, которую называют верой в исторический разум, нашему доктору тоже была чужда. К этому вопросу, впрочем, ещё предстоит вернуться.