Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воскресенье – единственное достойное изобретение бога, которое признают даже самые воинствующие атеисты. Хотя нет – бог отдыхал в субботу.
Переливистый звонок у входной двери. Надо же, даже в выходной отцу нет покоя. Кто это, интересно, в такую рань? Маша приоткрыла один глаз, чтобы взглянуть на часы: 9:45. С ума посходили. Глаз закрылся. Голоса в прихожей. Нельзя ли потише? Не видите – мы еще спим. Дверь в спальню приоткрылась. Это мама. Мама, я сплю. Можно хоть в воскресенье…
– Маш, подъем. За тобой уже пришли в полном снаряжении.
– Что за глупости?! Кто еще там? – Маша ловила звуки вслепую – так они вплетались в продолжение сна.
– Молодой человек. Назвался Игорем.
– Не знаю я никакого Игоря. Мам, прогони всех, пожалуйста. Я вчера легла в полчетвертого. Имею я право…
– Уверяет, что у вас с ним обзорная экскурсия по Москве. Ты что, Москвы не видела? Все лето бродила.
Маша привскочила на кровати:
– Это Гарик! О, господи, я и думать забыла…
В спальню без стука зашел отец:
– Спящая красавица, тебя ухажер ждет.
– Пап, извинись за меня. Скажи, что я никуда не пойду.
– Еще чего! Обещала?
– Ну, обещала…
– Ну и поднимайся, раз обещала.
– У-у, черт… Ну и выйди тогда из девичьей спальни. Дай одеться.
Маша брела рядом с Гариком по городу, уже слегка подернутому осенней поволокой. Серое небо отражалось в пасмурных мыслях, как в глубоком озере. Она брела рядом, всматриваясь в пыльную закругленность растоптанных любимых кроссовок.
Гарик знал урок блестяще. Его доклад изобиловал датами, фамилиями и, зачастую, такими сокровенными подробностями из родословной этого каменного монстра, называемого Москвой, что Маше оставалось лишь поражаться феноменальной памяти ее нового друга. А тот, как купец, со смаком выкладывал перед ней цветастым ковром антикварные и самые модерновые столичные исторические сюжеты. Но она молча перешагивала через весь этот словесный товар. Вместо благодарности своему юному гиду в Маше разогревалось раздражение и сопротивление его агрессивной настойчивости в желании произвести впечатление. Гарик не замечал, что чем больше он старался, тем мрачнее становилась его спутница, тем ехиднее делались ее замечания и мелкие колючие придирки. Его чудесные повествования не были созвучны тому, от чего саднило ее душу. И вместо любви к большой столице поднималась в ней неизвестно откуда взявшаяся ревность. Ревность к этому городу, которому даровано так много.
Москва, пусть не вся, пусть отдельными яркими стеклянно-зеркальными кристаллами, прорастала в двадцать первый век, в то время как ее родной город, казалось, навечно останется в любезном ему девятнадцатом. Он там блистал – это было его время. Он не спешил с ним расставаться. Маша оставляла за ним такое право, но, может быть, в глубине собственного «я» невольно стыдилась за него. Так выросшие дети стыдятся, стараясь не выказывать этого, провинциальных, не успевающих за временем постаревших родителей. Любовь к ним не становится тусклее, но к ней примешивается горьковатый предательский оттенок жалости или даже снисхождения. И тем страстнее и неуместнее она бросалась защищать свою оставленную, но не забытую родину, хотя никто и не пытался на нее нападать.
Мимо красных, сплетенных чугунной сетью в единый монументальный комплекс зданий мэрии они смещались в сторону Пушкинской, когда Маша, прерывая рассказ об осаде Москвы и почетной капитуляции лужковского гарнизона превосходящим силам новых федералов, вдруг развернулась к залатанному в доспехи всаднику с простертой дланью и противным голосом заявила совсем некстати:
– А памятник основателю Петербурга грандиознее, чем основателю Москвы.
– Так что ж вы не следите за вашей муниципальной гордостью? – парировал, не смутившись, Гарик. – Он аж позеленел весь, как мхом зарос. И никому до этого дела нет. Не сравнить с Долгоруким.
– Сколько ваш Юра здесь стоит? Что, не знаешь? А кто скульптор? Хорош москвич!.. Я тебе про «Медного всадника», про Фальконе[1]все могу рассказать.
– Сто лет стоит. Почти. С 1912 года. А скульптор… этот… Клодт.
– С 1912 – это далеко не сто лет. Значит, наш Петр старше его на сто тридцать лет. Так что ваш Долгорукий – мальчишка перед ним.
Гарик не вытерпел:
– Да что ты привязалась со своим «Медным задником». Да хоть под кровать себе его поставь.
– Грубый мужлан.
– Извини, пожалуйста, – тут же сдулся Гарик.
– Гарик, откуда ты такой заумный взялся? Тебе голову изнутри не жмет?
– Тебе не интересно? Я плохо рассказываю? – В вопросах Гарика слились горечь и ожидание заверения: «Ну, что ты. Совсем наоборот».
Маше в какой-то момент стало его по-женски жалко.
– Не в этом дело, – она попыталась взять себя в руки и подыскать, и расставить слова так, чтобы не причинить невольную боль. Гарик ведь старался, и не его вина, что он попадал все время мимо цели. – Ты рассказываешь здорово, умно, любопытно… но не о том.
– А о чем ты бы стала слушать?
Маша задумалась:
– О, кругом столько вопросов… Например, о чем плачет туча, или куда ведет радуга? Что успевает передумать сорвавшийся осенний лист, прежде чем коснется земли? Зачем мы рождены и теперь живем в этом мире и что надо придумать, чтобы не умирать?.. Я могу продолжать долго.
– Ты задаешь вопросы, на которые нет ответов.
– Ответы есть на все вопросы. Но на эти вопросы ответов слишком много. А хочется услышать тот, что найдет отзвук в твоей душе. Ты меня понимаешь?
– Конечно. Если хочешь, я могу ответить на один из таких вечных вопросов?
– И на один иногда бывает больше, чем можно ожидать.
– Я знаю, откуда берутся дети.
Маша остановилась:
– А этот вопрос я тебе не задавала.
– Ты обиделась?
– Мне надоело. Я хочу домой.
– А у меня еще запланирована большая программа. Сейчас мы перекусим в «Патио Пицце». И на вечер у меня билеты в Ленком…
– Приятного аппетита. Не буду мешать твоей большой программе.
Маша развернулась на пятках и, более не оборачиваясь, направилась к метро. Гарик догнал ее уже у входа в подземелье, но весь оставшийся обрывок пути был немногословен. Маша и вовсе отмалчивалась. Ей было стыдно, но она не хотела себе в этом признаваться.
Оказавшись дома, Маша, едва добежав до своей комнаты и забаррикадировав дверь, бросилась на кровать и наконец дала себе волю – разревелась. Так все было до жути глупо. Глупо и препротивно. Чтобы она еще хоть когда-нибудь, хоть с кем…