Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Борцы с «европоцентризмом» и «индоевропеизмом» обвиняли в них и знаменитую финскую школу, возглавляемую А. Аарне, автором самого авторитетного указателя международных сказочных сюжетов. Указатель этот был существенно дополнен американцем С. Томпсоном (русский вариант указателя составлен Андреевым). Действительно, где-нибудь в Китае указатель не работал, но разве Аарне виноват в том, что китайские сказки отличаются от европейских? Ошибка финских ученых была не в ориентации на Европу, а в претензии на всемирность.
Кроме того, им не стоило выявлять родину сюжетов. Ведь в период, когда сложилась общность сказок, — по заключению финнов, в эпоху, следующую за Крестовыми походами, — национальные государства еще не сформировались. Но гордые финны, приветствующие грядущую независимость Финляндии (книга Аарне издана в 1913 г.), не могли пренебречь национальностью. Родина сюжета у Аарне определялась либо максимальным количеством записей у того или иного народа, либо наличием самой подробной и поэтичной версии сказки. Критерий, что ни говори, чудаковатый. Частота записей зависит от интенсивности работы собирателей, а поэтизацию сказки закономерно связывать с ее последующим развитием. Впрочем, не стоит вслед за Веселовским и Проппом впадать в обратную крайность, полагая, что «чем древнее сказка, тем проще ее схема, и чем новее, тем более она усложняется» [42].
Тем временем в Великобритании назревала революция в мифологии и фольклористике. Если социалисты-народники шли к рабочим и крестьянам, то британские львы, смирив гордыню, ринулись в объятия дикарей. Состоялось личное, по выражению Честертона, знакомство с Пещерным человеком. И вовсе не по наскальным рисункам — единственным образцам доисторической культуры, а по обычаям колониальных народов, бесцеремонно окрещенных первобытными. Идейная мода требовала принесения жертв на алтарь эгалитаризма, и представители антропологической школы (Э. Тайлор, Дж. Фрэзер, Э. Лэнг) недвусмысленно заявили европейцам: ваши предки и предки дикарей «на одной сидели ветке», просто первые давно оттуда спустились, а вторые — недавно. К подобным сравнениям европейцы привыкли — их не только с индусами, но и с обезьянами сравнивали, — поэтому никто не обиделся.
Раз все народы мира проходят одинаковый путь развития, то и поэзия у них развивается по одинаковым законам. Что вы там лепечете о европейской психологии, о христианских корнях? А ну-ка гляньте на языческие пережитки в ваших верованиях — они те же, что у первобытных народов! А сказочные сюжеты? Изучите-ка фольклор негров и папуасов — вы найдете много знакомых мест. Вот, к примеру, анимизм — вера в одушевленность природы, основа всех без исключения религий (Тайлор). Им объясняется бесконечное число сказок у всех народов мира — о духах колодцев, водопадов, ручьев, болот, вулканов, о встречах с волшебными существами [43]. Как видим, ко двору пришлись и построения мифологической школы с ее богами-ветрами и героями-молниями, и замечания Буслаева и Веселовского о самозарождении сюжетов.
К анимизму, чьи следы в Европе худо-бедно отыскали «мифологисты», новая школа добавила тотемизм, бросавший свет на превращение людей в животных, и каннибализм, обуславливающий существование людоедов. Вот и получилось, что мотивы европейских сказок — прямое отражение верований первобытного (по определению марксистов, доклассового) общества. Фольклор дикарей, отличающийся «высокими художественными достоинствами», позволил «заглянуть в предысторию жанра волшебной сказки» [44]. С образцами этих «достоинств» мы не раз столкнемся.
Немногие осмеливались, как Жирмунский, заикнуться об отсутствии в бразильских и африканских сказках характерной для Европы «волшебной романтики». В Южной Америке юноша или девушка часто, пропадая в лесу, обретают там звериного супруга. В принца или принцессу это дикое животное не превращается. Оно приходит в селение, а потом его оттуда изгоняют люди, лишая себя навсегда его помощи и временного благополучия [45].
Другой пример. В мифе народа тукуна (Бразилия, Колумбия, Перу) охотник по имени Монманеки замечает в лесу лягушку, прячущуюся в норку при его приближении. Забавы ради Монманеки каждый раз мочится в эту норку. И волшебное превращение свершается! Охотник встречает красивую молодую женщину. Она беременна. «Я — бывшая лягушка, а забеременела я оттого, что ты часто направлял на меня свой пенис». Монманеки берет ее в жены и кормит черными жуками — ничего другого она не ест. Мать героя недовольна («Что за гадость?») и, вероятно, из лучших побуждений заменяет жуков стручковым перцем. Перец обжигает невестке рот. Обидевшись, она превращается обратно в лягушку и бросается в воду [46].
Я допускаю, что столь высокохудожественное творение может вдохновить фрейдистов, которые тоже интересовались сказками. Заманчивые ассоциации: стрела — пенис и т. п. Но разумно ли сравнивать его с общеевропейским сюжетом о царевне-лягушке?
Почти сразу перед этнографами встал вопрос, по сей день не утративший актуальности. Почему при одинаковости законов развития туземцы так задержались со «спуском с ветки»? Только природными и социальными условиями это не объяснишь, а при дальнейших поисках ответа многие краснеют и отходят в сторонку. Не тактично, знаете ли. Остальные попросту не считают дикарей неразвитыми — но такой взгляд в период между войнами еще не выработался. Для тех лет характерны скорее позиции социологической школы и ее лидеров Э. Дюркгейма и Л. Леви-Брюля.
Леви-Брюль, как и все тогдашние этнографы, преклонялся перед естественными науками. Их отсутствие у культурно отсталых народов заставило ученого усомниться в гипотезе об одинаковости мышления европейца и дикаря. С гордостью просвещенного человека, свободного от суеверий, он писал: «Мы (цивилизованные люди. — А.В.) всегда будем пытаться выявить причины путем анализа связи явлений, не выходя из рамок поддающихся контролю фактов. Мы не станем апеллировать к сверхъестественному. Даже умы, которые верят в провидение, допускают, что оно не действует каждый раз произвольно и, если исключить чудеса, которые тоже предопределены, оно никогда не прерывает правильного хода явлений в природе» [47]. В этих словах выражено старое как первородный грех стремление человеческого разума подчинить сверхъестественные силы «правильным» законам. Еще блаженный Августин был уверен: Бог не прикажет ему ничего такого, что по его, Августина, понятиям оказалось бы предосудительным [48].