Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Человек надолго замолчал. Сквозь туман алкоголя он пытался вылавливать обрывки мысли и связать их в единую цепь. Кем? Кем стал, если разобраться? По службе чего-то достиг, вроде, да и застрял, а сейчас и подавно гордиться нечем. Над нижестоящими, конечно, власть, и это ох как тешит, а перед верхушкой всё одно пресмыкаться приходится. А ведь хотелось не этого. Хотелось уважения искреннего, чистого, чтобы на достоинстве основывалось, а не на статусе.
Сын — оболтус. Никакого успокоения в нём на старости лет не светит. Очевидно: как только восемнадцать стукнет, так сразу и поминай, как звали. И звонить вряд ли станет. Жена ушла. Да и не ушла бы если — разве это счастливой жизнью назовёшь? А ведь хотелось-то другого. Уюта, спокойствия дома, чтоб окружали люди, которых видеть хочется, а не эти….
Пробовал на стороне найти — со Светкой из столовой замутил. И было свеженько так, прям душа в душу. И вроде прям себя почувствовал, что ого-го ещё! Да только выяснилось, что она с половиной состава ласкова, ни на что не смотрит: ни на возраст, ни на погоны.
Деньги вроде водятся, но на осуществление мечты недостаточные. А бывают ли они — достаточные? Ведь всякий раз думалось — поднапрягусь сейчас, вот это куплю, а дальше и расслабиться можно. Нет. Не получалось расслабиться.
Из всей этой череды неудач следовал один-единственный для него вывод — он и сам заядлый неудачник. Ничтожный человек в неудобном, непослушном мире, словно не предназначенном для него.
02:37
Как-то всё не клеилось. Человек пьянел, но одновременно с этим всё больше распалялся. Где эта ожидаемая пьяная, блаженная нега? Где это состояние всестороннего безразличия, беспечность, обещаемая алкоголем, что он так жаждал достичь сегодня? Уже не наливая, он пил из горлышка бутылки глоток за глотком. Внутри становилось всё горячее, мысли плясали, путались и спотыкались. Образы сменяли друг друга в хаотичном порядке: жена, сын, Пётр Семёнович, собака, Светка, — но этот калейдоскоп, какую бы картину не демонстрировал, всегда сохранял главное — безвыходное ощущение ущемлённости, бессилия и растоптанности. Всё, что делало из него человека, было раздавлено, сметено, уничтожено. Чувства эти были главной темой, основной, доминирующей палитрой, которая и окрашивала всё, как внутри него, так и снаружи. Может всё это и было когда-то цветным, имеющим собственные оттенки, но теперь настолько разбавленное чёрным, что слабые тона были уже не различимы ни внешнему глазу, ни внутреннему самопознанию. Тьма, окутавшая всю комнату, весь мир, все мысли и желания, стремления, понимание, ощущение жизни. И в этой тьме только два янтарных пятна: как упрёк; как надежда, но надежда утраченная; как намёк на то, что всё могло бы сложиться по-другому — светились глаза собаки.
А потом вдруг размокло, задождило внутри. Пролилось такой отчётливой и горькой жалостью к себе, что ни воспрепятствовать этому, ни укрыться, ни спрятаться не представлялось возможным. Человек сухо всхлипнул, сжал веки и зубы, но не смог этим сдержать нескольких слёз. Он старался. Старался не выпустить их наружу, но не смог противостоять. Несколько солёных капель скользнули вниз. Человек как-то стыдливо поспешил вытереть глаза, но они снова наполнились. Отец не понял бы, не оценил, не разрешил бы плакать. И человек словно чувствовал его взгляд на себе. Словно вот сейчас он выйдет из темноты и отвесит ему такой подзатыльник, что выбьет всю дурь и все слёзы из его непослушных глаз. Человек зажмурился, склонив голову, и ждал, ждал удара. Он неминуемо должен был последовать, ведь отец не прощал слёз, и потому уже в детстве человек научился этому искусству — сглатывать слёзы глазами, чтобы, не дай бог, не пролить их наружу. Должно быть за всё это время слёз внутри набралось такое количество, что они уже не умещались, и теперь глаза предательски не слушались его. Слёзы больше не падали внутрь. Они теперь выскальзывали из-под сжатых до судороги век, и, горячие и солёные, устремлялись вниз. Отец не вышел, не отвесил затрещину. Но подошла собака. Подошла вплотную и положила свою морду ему на колени. И слёзы, пока ещё редкие, падали в её жёсткую шерсть, впитываясь и исчезая в ней.
02:49
Это стало невыносимо. Невыносимее всего прочего. Невыносимее ухода жены, крика начальника, разочарования в сыне. Эта тёплая морда стала вдруг средоточием всего мирского зла, вскрывающего тайники его ничтожества и обнажающего его незначительность, вопреки всей надуманной статусности и всего воображаемого достоинства. Именно эта морда — в своей жалости, в своём сочувствии — стала садистским олицетворением инквизиции, главной задачей которой было любыми средствами докопаться до сути, вывернуть наизнанку, содрать кожу с его изголодавшейся по неприглядной искренности душе. Голова собаки на коленях запретила слезам падать внутрь, запретила скрывать очевидное. И терпеть это дальше было совершенно невозможно.
— Да чтоб ты сдохла, тварь! — вскричал человек сквозь зубы, сквозь слёзы, сквозь затуманенный алкоголем рассудок.
Он с размаху ударил ладонью по её чёрной морде, а когда та отшатнулась, пнул ногой, куда дотянулся, куда-то в корпус, в рёбра под лоснящейся шерстью. Собака отпрянула, но не ушла. Лишь сделала несколько шагов назад и села на безопасном расстоянии. Её глаза по-прежнему смотрели на человека. Тот уже не сдерживался. Он рыдал с безутешностью ребёнка, для которого весь мир был сосредоточен в отнятой конфете.
— Лежать! — проорал он сквозь слёзы в бешенстве.
Собака легла.
— Сидеть!
Собака села.
— Стоять!
Поднялась.
И дальше уже какой-то пулемётной хаотичной очередью, в произвольном порядке продолжали сыпаться команды: «Сидеть! Лежать! Стоять! Лежать! Стоять! Сидеть! Лежать!»… Собака выполняла всё. Человек упивался её покорностью. Среди его дремучего отчаяния, послушание собаки было словно кардиостимулятор, заставляющий его сердце биться, возвращающий его к привычному ритму. Человек возвышался, становился собой, но вместе с этим ощущал какое-то странное отвращение к беспрекословности собаки, словно вдруг начинал видеть и узнавать в её движениях самого себя.
Формально это была не его собака. Сын, ещё сопляком совсем, житья не давал. До истерики просил щенка. Сперва думали — пройдёт. Отговаривались всячески. Но не прошло, только хуже стало. Он просил, и просил, и просил. В итоге они сдались. Сдались, чтобы вернуть в семью спокойствие и перестать уже слышать