Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я должна была выступать в двоякой роли: с докладом о немецкой литературе в СССР и, конечно, как переводчица. Семинар проходил под руководством профессора Фридхельма Деннингхауза из Бохумского университета, который играл немаловажную роль в установлении советско-немецких контактов по линии Рейнско-Вестфальского иностранного общества. В нем активно участвовал и писатель Йозеф Рединг, который вел часть заседаний; это был обаятельный, добрейший человек, очень расположенный к гостям из России.
На этот семинар, который в течение нескольких дней должен был проходить на загородной вилле под Дортмундом, принадлежащей муниципалитету, записалось много участников, приехавших из всей ФРГ: слависты – студенты и преподаватели, критики, просто люди, интересующиеся Советским Союзом и русской культурой. Они даже заплатили за это – мероприятие было платное, к тому же они оплачивали комнаты и питание на той же вилле. Вилла была чудесная, хотя и с удобствами в коридоре. Вокруг был замечательный парк и чуть дальше – великолепный ухоженый лес с просеками и тропинками.
А немецкая пресса и литература тем временем били в колокола, что дивный германский лес, воспетый романтиками, гибнет от кислотных дождей и скоро от него ничего не останется. Наверное, и немецкий лес, как и все на Земле в конце ХХ века, испытывал на себе пагубное антропогенное воздействие, но и под Дортмундом и в других местах ФРГ я видела только фантастически прибранный, чистый, благоухающий лес, где не было ни мусора, ни сухих стволов и сучьев, ни валяющихся бревен.
Семинар начался вступительным словом Кима Селихова, который обрисовал, как здорово живется писателям в СССР (западногерманские писатели кое-чему действительно могли бы позавидовать – у них не было Литфонда, оплачиваемых больничных листов, домов творчества по льготным тарифам и вообще ничего такого, не говоря уже о том, что литературным трудом в ФРГ могли жить лишь некоторые писатели, чьи книги выходили очень большими для этой страны тиражами и числились в списках бестселлеров).
Рассказ Селихова, все больше входившего во вкус в перечислении тех замечательных земных благ, которыми пользовались советские писатели, не говоря уже о великой и необыкновенной свободе слова, которая царила в СССР, переводить было очень просто – это был обычный чиновничий треп, прочитанный по бумажке, в которую я время от времени заглядывала, чтобы ничего не пропустить.
Потом слово взял Михаил Луконин и с ходу начал читать стихи из большого толстого однотомника, привезенного с собой. У него были сделаны закладки, он открывал нужную страницу и начинал декламировать. Декламировал он хорошо, и стихи тоже были неплохи. Но каково было мне! Ведь он не показал мне эти стихи заранее, чтобы я могла продумать лексику, фразеологию, ритмику, и мне пришлось на слух, улавливая лишь размер и ритм стиха, попытаться передать его смысл и образность, его метафорику и пафос – Луконин был пафосный поэт.
Сейчас я даже не понимаю, как решилась на такое! Я напряглась, сконцентрировалась, можно даже сказать, что на меня снизошло вдохновение. В общем, когда Луконин услышал бурные аплодисменты, он понял, что по крайней мере часть успеха принадлежит переводчику – слушатели видели и понимали, что я перевожу без подготовки, на слух, и оценили это. (Позднее это оценил и Луконин, при всех московских встречах целовал ручку и говорил теплые слова). Потом пришлось похожим образом переводить Рамза Бабаджана – частично он читал по-узбекски, и здесь все могли отдыхать, частично в переводе на русский, сделанном хорошими русскими поэтами-переводчиками, и вот это-то и надо было перевести на немецкий. Но тут было проще, потому что Бабаджан понял, что ему же будет лучше, если он положит передо мной текст.
Аудитория была в целом очень благожелательная – если не считать нескольких профессиональных критиков, которые приехали, чтобы сделать «остренькие» материалы для своих газет. Но основная часть публики с немалым изумлением выслушала мой доклад о том, что переводят в Советском Союзе из классической и современной немецкой литературы и что о ней пишут, т. е. некий небольшой обзор советской германистики. Атмосфера сгустилась лишь тогда, когда стали задавать неизбежные в те годы вопросы о Солженицыне (это было меньше чем за год до его высылки. Кстати, если кто не помнит – приютила опального писателя именно ФРГ, Вилли Брандт принял это решение, а жил Солженицын какое-то время ни у кого иного, как у Генриха Бёлля)…
Как писал присутствовавший на семинаре опытнейший критик Рене Дроммерт в еженедельнике «Цайт», дискуссия в «Хаус Аленберг» (так называлась вилла) показала, что, с одной стороны, различия в мировосприятии не так уж велики (пока не зашел разговор о Солженицыне), с другой – даже малейшее лексическое несоответствие обнажает некие пропасти в этом миропонимании. Так, узбекский поэт, читая свою поэму «Вода», употребил слово «вечность». Далее следует цитата из статьи Дроммерта (Цайт, № 23, 1973): «Молодая московская германистка Ирина Млечина, которая блестяще переводила, перевела и поэму Бабаджана, притом импровизированно. Слово «вечность» (Дроммерт дал транскрипцию этого слова латинскими буквами. – Авт.) она перевела как «Ewigkeit». Те, кто слушал сверхвнимательно, внутренне напряглись. Вечность? Как это понятие, связанное у нас, как правило, с религиозными представлениями, как оно сочетается с обществом, отданным во власть атеизма?.. На вопрос о вечности Луконин попытался ответить с очаровательным поэтическим многословием, но расплывчато и не очень точно. Вечность, по его словам, это то, что дольше человеческой жизни, дольше жизни поэта. Она длится столько, сколько еще сохраняет свое звучание стихотворение, пережившие поэта»…
Критика не устроило такое объяснение, но он тут же подчеркнул, что это в общем не такие уж значительные расхождения, несмотря на пропасть между «западно-теистической» и «восточно-атеистической концепцией». Куда важнее тяжкие противоречия между «моральной податливостью искусства на Востоке» и новым «антипросвещенчеством искусства на Западе». Он заметил, что семинарская дискуссия подтвердила: понятие реализма в СССР в последние годы претерпевает многообещающие изменения.
Еще цитата: «Ирина Млечина, у которой в будущем году выходит книга под названием «Западногерманский роман 60-х годов» (она вышла в 1974 году под названием «Литература и общество потребления». – Авт.) в своем докладе о немецкой литературе отметила, что понятие реализма, которое раньше нередко просто отождествлялось с натурализмом, теперь понимается гораздо шире… Кстати, похожие вещи сказал Георгий Товстоногов, блистательный главный режиссер Ленинградского Большого драматического театра им. Максима Горького, когда рассказывал о своем театре…»
Я помню, конечно, не только захватывающие споры о слове «вечность» или о понимании реализма, но и ту неприятную атмосферу, которая возникла, когда кто-то из студентов задал вопрос о Солженицыне. Они действительно не понимали, почему этого писателя подвергают унижениям и оскорблениям, что он такого сделал?
На вопросы, продиктованные искренним желанием аудитории разобраться, наши литературные бонзы отвечали, как обычно: со злобным неприятием, с желанием внушить, что Солженицын морально и художественно неполноценен, что он наносит огромный нравственный вред обществу и что в Советском Союзе публикуется только то, что «приносит пользу обществу». Были и прямые попытки доказать, что преданный анафеме писатель морально нечистоплотен, погряз в мелких делишках, ну и далее в таком же духе. Переводить все это было противно, но и встать и сказать, что я со всем этим не согласна, я вовсе не была готова. Я пыталась лишь смягчить наиболее резкие ответы, чего-то не перевести вовсе. Помню, как в перерыве увидела лежащих на траве молодых парней, задававших вопросы. У них был огорченный и обиженный вид – с ними обошлись плохо и нечестно, было жаль этих ребят, которые хотели знать правду, и себя тоже – хотелось подойти к ним и сказать, что я думаю по этому поводу, но я, конечно, не решилась. В те времена, после «Ивана Денисовича» и рассказов, я относилась к Солженицыну с большим пиететом.