Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама выписывала «Таймс». Газету нам приносили с утра пораньше, и мама обычно читала ее за завтраком, но на следующий день после случая в Центральном парке она читала какую-то рукопись. После завтрака мама велела мне одеваться и предложила сходить погулять, может быть, прокатиться на катере, а значит, это была суббота. Помню, я еще подумал, что это первые выходные, которые человек из Центрального парка уже не застал. От этой мысли мне опять сделалось жутко.
Мама отправилась в душ, а я пошел одеваться, но сперва заглянул в мамину спальню. На кровати лежала газета, открытая на странице, где печатают некрологи о людях, достаточно знаменитых, чтобы о них написали в «Таймс». Там была фотография человека из Центрального парка. Его звали Роберт Харрисон. В четыре года я уже читал на уровне третьего класса, чем моя мама ужасно гордилась, а в заголовке статьи не было никаких сложных слов: «ДИРЕКТОР ФОНДА «МАЯК» ПОГИБ В ДТП».
Я и потом видел мертвых – вы даже не представляете, насколько верна пословица, что в смерти люди такие же, как и в жизни, – иногда я рассказывал маме, но чаще все-таки нет, потому что я видел, что эти рассказы ее огорчают. В следующий раз мы с ней по-настоящему поговорили о моей странной способности уже после смерти миссис Беркетт, когда мама нашла ее кольца в шкафу.
В ту ночь, когда мама уложила меня и сама пошла спать, я думал, что не засну до утра, а если все же засну, мне приснится тот дяденька из Центрального парка с его расколотым надвое лицом и костями, торчащими вместо носа, – или мама, лежащая в гробу и одновременно сидящая на ступеньках у кафедры, где ее вижу лишь я один. Но насколько я помню, мне не снилось вообще ничего. На следующий день я проснулся в неплохом настроении, и мама тоже была в неплохом настроении, мы с ней шутили за завтраком, и она прикрепила к дверце холодильника мою индейку и послала ей звонкий воздушный поцелуй, и я рассмеялся, и мама отвела меня в школу, и миссис Тейт рассказала нам о динозаврах, и еще целых два года все было прекрасно и замечательно, как всегда. А потом все развалилось на части.
Когда мама наконец осознала, насколько все плохо, я случайно подслушал, как она говорила по телефону со своей давней подругой, редактором по имени Энн Стэйли. Они беседовали о дяде Гарри, и мама сказала:
– Он лишился ума еще прежде, чем лишился ума. Теперь-то я знаю.
В шесть лет я бы вообще ничего не понял. Но мне было восемь, уже почти девять, и я понял если не все, то многое. Она говорила о том геморрое, в который ввязался ее брат – и втянул маму – еще до того, как болезнь Альцгеймера с ранним началом внезапно подкралась и шарахнула его по мозгам.
Конечно, я с ней согласился; все-таки это была моя мама, и мы с ней были вдвоем против мира. Я ненавидел дядю Гарри за то, что он подложил нам такую свинью. И только потом, уже позже, когда мне было двенадцать или даже четырнадцать, я понял, что мама отчасти была виновата сама. Она могла бы остановиться, пока еще можно было остановиться, но ее понесло. Как и сам дядя Гарри, основавший литературное агентство «Конклин», она много знала о книгах, но совсем мало – о деньгах.
А ведь ее предупреждали, причем неоднократно. Предупреждала Лиз Даттон, ее подруга. Лиз служила детективом в нью-йоркской полиции и была ярой поклонницей «роанокской» серии Риджиса Томаса. Они с мамой познакомились на презентации одной из его книг и прониклись друг к другу с первого взгляда. Их тесная дружба потом вышла нам боком, о чем я еще расскажу, а пока добавлю только, что Лиз не раз говорила маме, что Фонд Маккензи как-то уж слишком хорош. Даже не верится, что такое бывает. Я не помню, когда это было. Примерно в то время, когда умерла миссис Беркетт. Но точно до осени 2008 года, когда рухнула вся экономика. И мы вместе с ней.
Дядя Гарри играл в ракетбол в каком-то пафосном клубе у пирса номер 90, где собирались большие люди. Среди его ракетбольных партнеров был известный бродвейский продюсер, который и рассказал дяде Гарри о Фонде Маккензи. Продюсер назвал его полной лицензией на мгновенное обогащение, и дядя Гарри прислушался к его словам. Да и с чего бы ему не прислушаться к человеку, который спродюсировал миллион мюзиклов, миллион лет идущих на Бродвее и по всей стране, так что роялти стекались со всех сторон? (Да, я знал, что такое роялти; я был сыном литературного агента.)
Дядя Гарри навел справки, поговорил с кем-то из крупных шишек, работавших в фонде (но не с самим Джеймсом Маккензи, потому что в масштабах вселенной больших финансов дядя Гарри был мелкой сошкой), и вложил в фонд немалую сумму. Доход был настолько высок, что дядя Гарри вложил еще больше денег. А потом еще больше. Когда у него обнаружили болезнь Альцгеймера – которая развивалась стремительно, – все его банковские счета перешли к маме, и мама не только не забрала дядины деньги из Фонда Маккензи, но и вложила свои.
Монти Гришэм, юрист по авторскому и договорному праву, который в то время сотрудничал с литературным агентством «Конклин», предупреждал маму, что лучше выйти из фонда, пока есть хорошая прибыль. Это было вскоре после того, как мама возглавила литагентство. Гришэм сказал, что, когда все идет так прекрасно, что тебе даже не верится своему счастью, значит, где-то наверняка есть подвох.
Я рассказываю обо всем, что узнал в детстве из обрывков подслушанных разговоров. Вы, я уверен, уже догадались, что Фонд Маккензи был обычной крупной финансовой пирамидой. Маккензи и его шайка ворья прикарманивали исчислявшиеся миллионами деньги вкладчиков и выплачивали высокие дивиденды по вкладам за счет привлечения новых инвесторов, каждому из которых вливалось в уши, что он или она – совершенно особенный человек, потому что лишь избранные единицы получают возможность вступить в фонд. Как потом выяснилось, таких избранных единиц было несколько тысяч: от бродвейских продюсеров до богатых вдов, обедневших практически в одночасье.
Такие схемы работают за счет постоянного притока средств, как новых инвесторов, так и старых: если инвестор доволен доходностью вложенных денег, он не только оставляет в фонде первоначальные капиталовложения, но и вкладывает еще больше. Поначалу все шло прекрасно, но в 2008-м экономика рухнула, и почти все вкладчики фонда разом ринулись забирать свои деньги, а денег-то не оказалось. Маккензи был мелкой рыбешкой по сравнению с Мейдоффом, королем финансовых пирамид, но по размаху не уступил старине Берни: присвоил себе более двадцати миллиардов долларов, в то время как на счету фонда остались жалкие пятнадцать миллионов. Он угодил в тюрьму, что, конечно, не может не радовать, но, как иногда говорила мама: «Крупа – не еда, а месть не оплатит счета».
– У нас все хорошо, – сказала мне мама, когда о деле Маккензи затрубили на всех новостных телеканалах и на первых страницах «Таймс». – Не волнуйся, Джейми.
Но круги у нее под глазами явно давали понять, что она волновалась, и у нее были на то причины.
Вот что я выяснил позже: у мамы осталось всего двести тысяч на доступных счетах, включая наши страховки. Что касалось ее обязательств, то вам лучше об этом не знать. Просто держите в голове, что наша квартира располагалась на Парк-авеню, офис маминого агентства – на Мэдисон-авеню, а санаторий для пациентов, нуждающихся в постоянном уходе, где жил дядя Гарри («Если это можно назвать жизнью», – звучит у меня в голове мамин голос), располагался в Паунд-Ридже и был, как вы понимаете, удовольствием не из дешевых.