Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В нашем уголке Северо-Восточной Испании говорят: «Ущипни испанца, и, если он запоет, значит, перед тобой каталонец». Мы считаем себя музыкальными, но папа выделялся даже среди нашего народа трубадуров. В свободное время он руководил местным мужским хором, созданным по образцу рабочих ансамблей Барселоны, в которых гордые мужчины в недолгие времена расцвета каталонской поэзии и музыки пели на родном языке.
В 1898 году, когда не стало отца и еще нескольких известных горожан, погибших за пределами Испании, хор распустили, а вместо него набрали другой, которым дирижировал прибывший к нам из Рима отец Базилио. Но он так и не обрел популярности. Регент-священник потребовал, чтобы он пел на итальянском, что вызвало всеобщее разочарование. Даже моя выросшая на Кубе мама, так и не освоившая свободно каталанский язык, была недовольна. Потом итальянский хор распался, от него осталось только несколько фанатичных приверженцев, самых плохих певцов, которые пели на латыни во время мессы. Наш город, бывший когда-то многоязычным бастионом песни, неожиданно стал молчаливым и строгим.
Мои мама и папа встретились на фестивале искусств в Барселоне и сразу же обнаружили, что у них много общего, включая любовь к музыке. Оба родились в Испании, оба провели детские годы на колониальной Кубе и в 1873 году, в короткий период Первой республики, вернулись со своими слишком оптимистически настроенными родителями в Испанию. У мамы был прекрасный голос, хотя позже она утверждала, что никогда не помышляла о профессиональной карьере. После 1898 года она перестала петь совсем. Мы, дети, больше не слышали от нее даже простеньких народных песенок.
По вечерам, лежа в постели, Энрике иногда мурлыкал в темноте запомнившиеся строчку или две, очень тихо, как будто это было нашим секретом. Когда я просил его петь дальше, он меня дразнил: «Сам пой. Ты эту песню тоже знаешь».
У меня была хорошая память, поэтому его слова выводили меня из себя. Я просил его снова и снова, а он все упирался, пока я не впадал в отчаяние. Лишь когда я был готов заплакать, Энрике сдавался и допевал песню до конца, доставляя мне запоздалое удовольствие. Сейчас мне кажется, что Энрике просто стеснялся этих детских колыбельных, но и забывать их не хотел. И если и мучил меня, то не слишком.
До того как отправиться работать за границу, отец был учителем музыки. Пианино он держал в помещении между церковью и школой. После его смерти лучший папин ученик Эдуардо Ривера приходил к маме выразить свои соболезнования. Месяц спустя он пришел снова и попросил спеть под его аккомпанемент. У нас нет больше пианино, ответила она. Папино пианино ей пришлось отдать священнику отцу Базилио в уплату за поминальную службу. Во всяком случае, нам так было сказано.
У него дома есть пианино, настаивал Эдуардо, можно пойти к нему. Мама немедленно сменила тему разговора, притворившись, что не слышала просьбы. Впрочем, чтобы сгладить невежливость, пригласила Эдуардо пообедать с нами. Он приходил к нам еще несколько раз, без всякого приглашения, а мама не прогоняла его, наверное, потому, что он был папиным учеником. В конце концов, чтобы заслужить ее благосклонность, Эдуардо выбрал самый верный путь: предложил давать мне уроки музыки.
Насколько я помню, дети звали моего нового учителя «сеньор Рьера». Это прозвище происходило от слова, на диалекте означающего сухое русло городской речки, время от времени заполняемое водой. Дело в том, что у Эдуардо из-за аллергии вечно текло из глаз и носа. Были у него и усы, похожие на папины, но не такие пышные и всегда влажные. Рот он почти всегда держал полуоткрытым. Верхняя губа была почти не видна, зато мясистая нижняя мешком свисала вниз, словно орхидея с чешуйчатой коры тропического дерева.
У сеньора Риверы, как я приучился звать его, имелись и пианино, и скрипка. Для обучения я выбрал скрипку — мне не терпелось использовать смычок. Мама отсылала его в Барселону, где его привели в порядок с помощью конского волоса и новой серебряной проволоки. Она заплатила из денег, что нам выделило правительство, заявив, что лучше истратить последнее отцовское жалованье на то, что сохранится надолго, чем на уголь или хлеб.
Персиваль и Энрике после школы ходили на хор, чтобы заработать несколько монет, участвуя в выступлениях. Мама и Тия занимались Карлито и Луизой, довольные тем, что я не появлялся до вечера. Сеньор Ривера держал скрипку дома, там я и играл, а смычок носил с собой на уроки и обратно в кожаном футляре — когда-то отец хранил в нем карты гаваней Северной Америки и Карибского моря. Прижимая футляр к лицу, я вдыхал потрясающий аромат морской соли, чернил и пота — аромат далеких чужих берегов и папиных рук, память о которых слабела с каждым уходящим днем.
Мне нравилось ходить с футляром, постукивая им по валявшимся на дороге камням. Однажды я что-то засиделся в сухом русле под мостом, и меня заметили два парня примерно тех же лет, что Энрике. Они начали меня дразнить, называя Серильто — спичка: бедро, вывихнутое при рождении, мне так и не вправили, поэтому левая нога у меня была тоньше и немного короче правой. Я не обиделся на прозвище — от братьев слышал кое-что и похуже. Но когда ребята стали оскорблять моего отца, я ударил одного из них концом футляра, рассек ему губу и удрал, не веря собственной маленькой победе.
Когда мама узнала об этой драке, она наказала меня, но футляр не отняла. Думаю, она понимала, что мне нужна хоть какая-то защита. Учителю футляр казался нелепым, как и смычок: он слишком толстый, утверждал он, и слишком тяжелый, он, вероятно, не для скрипки; и вообще, мне он велик.
— Мне и скрипка велика, — парировал я.
Сеньор Ривера ущипнул меня за руку, так что на ней остался синяк, но это меня не смутило. Он уже шлепал меня несколько раз, когда я спорил с ним или не слушался. Я даже думал, что ему самому хочется завладеть отцовским подарком. Теперь-то я понимаю, что смычок просто был для него раздражающим воспоминанием об отце.
Сеньор Ривера был вдвое моложе моей мамы. Нас поражало, что он продолжал приходить к нам каждое воскресенье, принося маме и тете черствое печенье, которое те находили несладким, так как обе выросли на изобилии карибского сахара. Моя мама была красавица — с блестящими каштановыми волосами и четкой линией подбородка, который, возможно, выглядел бы мужским, если бы не смягчающие картину полные губы. Ее домогались многие мужчины, но находились и такие, кто упрекал ее в высокомерии и надменности. В городе, где большинство женщин звали просто «сеньорами», к ней обращались как к «донье» — из уважения к благородному происхождению и образованности. Даже в бесформенной черной одежде, которую она после кончины отца уже не снимала, ее продолжали преследовать мужские взгляды.
Мама не удивилась, узнав, что мне легко дается игра на скрипке. У каждого в нашей семье были музыкальные способности. «Не слишком гордись своей одаренностью, — повторяла она. — Музыка присутствует повсеместно, и нет ни одного человека, который был бы к ней равнодушен. Любить музыку легко. Хороший музыкальный исполнитель ничем не отличается от искусного сапожника или умелого строителя мостов».
Она не поучала меня, не подбадривала напрямую, но от некоторых вопросов, связанных с ее собственным прошлым, удержаться не могла. Когда я возвращался из школы, она спрашивала: «Как сегодня играл? Не слишком напрягался? Следил, чтобы мелодия лилась естественно?» Для времени, в котором властвовали туго затянутые корсеты и высокие воротники, это были необычные вопросы; именно их я задавал себе десять и пятнадцать лет спустя, когда создавал свой раскрепощенный стиль владения смычком.