Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он не стал молиться за Энн Магуайр. Не был он благостным священником.
Лишь яростно — но, увы, бессильно — воздел метафорический кулак, погрозил вражескому злому полю и продолжил работу, свою работу.
Вслед за Фредерикой и Александром он прошёл в сумеречный отдел выставки, где располагались Нижние земли, Нидерланды. Здесь подымались и одновременно спускались по холодновато-серой лестнице монахини в крылатых чепцах[14]. Пасмурно сиял Лорьерграхт, канал Лавров, в Амстердаме. «Вечер» Пита Мондриана[15] был облачно-мрачноват. Эти полотна пришлись Дэниелу по душе. У него были «северные мозги», как и у Винсента (хотя Дэниел не знал об этой мысли Винсента), — именно поэтому и биологически и духовно он отзывался на тона чёрные, коричневато-серые, вообще различные серые, на смутную белизну, проступающую во мраке. «…Одна из самых прекрасных вещей, что удались художникам в нашем веке, — это темнота, которая всё же является светом»[16], — писал Винсент из Голландии. Про работы Меллери, автора монахинь, в каталоге было сказано: «Они создают свет, который является в некотором роде отрицанием нашего непосредственного зрительного восприятия вещей; это скорее внутренний свет сознания, души». К такому языку Дэниел был привычен — если не каждодневная, то еженедельная словесная пища. Он прекрасно знал, что такое свет, сквозящий из темноты, и давно научился — по причинам, совершенно отличным от Александра, во всём ищущего точности понятий, — не доверять языку переносных смыслов. Он никогда не основывал своих проповедей на метафоре, не проводил отвлечённых аналогий; учил исключительно на жизненных примерах, живых поступках. Но тёмные эти голландские полотна ему понравились, с этими художниками он, если так можно выразиться, на одной длине волны.
Дэниел наконец отошёл в сторонку с Фредерикой.
— Ты сказала, у тебя есть новости об Уильяме.
— Да, получила от него открытку.
— Откуда на сей раз?
— Из Кении. Направляется, кажется, в Уганду, где голод.
— Хипповские штучки, — чуть поморщился Дэниел.
— Хочет кому-то помочь, принести пользу.
— Какая… может быть польза-то?.. От человека без медицинской… вообще без подготовки… Лишний рот в голодной стране. Что за нелепая причуда.
— Мне кажется, он порой помогает людям по-своему. Ты судишь его слишком строго.
— Он тоже меня судит. Судить других — это у нас семейная черта.
— Да уж.
— Однажды, — сказал Дэниел, — я был в больнице Чаринг-Кросс. У дочери одной моей прихожанки случилась передозировка, чаще всего их откачивают, дело прямо на конвейер поставлено, но эта девочка умерла, печень не выдержала… И вот, значит, иду я по этому бесконечному коридору, думаю, что же теперь с матерью-то делать… а мать винит во всём себя — и, кстати, не без оснований, — такая, знаешь, ведьма, из тех, что незаметно пьют энергию, в данном случае от этого только хуже… Иду я, а рядом со мной санитары толкают тележку с телом покойной девушки, лицо у неё закрыто простынёй, как положено… санитары в таких мягких музейных тапочках, шапочки у них вроде купальных… я чуть в сторону отступил, они какую-то дверь открывают… и вдруг один из них поворачивается ко мне, и что ты думаешь — на меня из-под этой дурацкой шапочки смотрит моё собственное изображение! В первый миг я даже глазам не поверил. А у него все волосы подпиханы под шапочку-то… с волосами он не очень на меня похож, а тут — полное портретное. «Добрый день, — говорит. — Ну что, ты, как обычно, у отца на побегушках?» Я его спрашиваю: «Ты-то здесь какими судьбами? Где был всё это время?» — «Скитался по земле и обошёл её всю»[17], — отвечает он мне. И начинает завозить тележку туда, в помещение. Я за ним, а мать покойной уже начинает вопить и стенать. Уильям мне и говорит: «Ну, я, пожалуй, пойду, это уже по твоей части». — «А что ты вообще делать собираешься?» — «Наверно, ещё по земле поскитаюсь». С тех пор я Уильяма и не видел…
В нескончаемом прохладном молчании монахини подымались по ступеням.
— Писание цитирует себе на потребу… — вздохнул Дэниел.
— А мне показалось, остроумно, — не согласилась Фредерика.
— А в открытке не было… про возвращение?
— Нет.
Иногда ей хотелось, чтобы Уильям ей вообще не писал, раз уж с Дэниелом связи не поддерживает. Но может быть, эти открытки или письма-каракули на тетрадных листках — и есть послания Дэниелу? С другой стороны, возражала она себе, никогда не следует пренебрегать очевидным толкованием в пользу чего-то подразумеваемого — эти чёртовы письма и открытки предназначены ей, Фредерике!
— Такие вот дела… — сказала Фредерика.
— Ладно, справимся, — сказал Дэниел. — Ну, я потопал. Ещё увидимся.
— Ты не посмотрел картины.
— Не то настроение.
— Мы собирались выпить кофе в «Фортнуме и Мейсоне»…[18]
— Сейчас нет, но всё равно спасибо.
(I)
Над входом в краснокирпичный корпус, золотыми буквами на лаково-лиловой вывеске: «Гинекология и акушерство». Внутри арки знак перста, первый из многих последующих, указует на большую табличку. «Предродовое отделение — первое направо». Под сводами арки темно.
Подъехав, она пристегнула велосипед цепью к высоким перилам. Она была на шестом месяце. Под тяжестью корзинки переднее крыло аж немного прогнулось. Из корзинки она достала верёвочную сумку, в которой был бумажный пакет с вязаньем, завёрнутая в пергаментную бумагу бутылка с лимонадом и две тяжёлые книги. Толкнула дверь и оказалась внутри.
Пол в центральном фойе выложен красновато-бурой плиткой, стены — чуть ли не до потолка — тоже в кафеле, цвета запёкшейся крови; окна же находятся гораздо выше глаза. Старшая медсестра, в ярчайше-синем медицинском халате и высоченном, точно башня, белом плоёном чепце, важно восседала за конторским столом. К ней стояла очередь из женщин. Двенадцать, тут же сосчитала Стефани. Взглянула на часы: ровно 10:30. Кажется, сегодня быстро не отделаешься. Она угнездила верёвочную сумку между ног на полу, достала книгу, подняла страницу к тусклому свету…