Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы любите оперу? – спросил Юлиус.
Он присел на корточки перед дюжиной никелированных клавиш и казался в такой позе выше, чем был на самом деле.
– У меня есть «Тоска», – сказал он с какой-то торжествующей интонацией.
Казалось, у этого человека была любопытная манера всем гордиться. Не только усовершенствованным проигрывателем, действительно превосходным, но и самой Тебальди. А может, это был единственный известный мне богач, который извлекал из денег подлинную радость? Если так, нельзя отказать ему в душевной силе, потому что, сколько мне ни приходилось видеть богатых людей, все под извечным и избитым предлогом, что богатство имеет оборотную сторону, считают своим долгом быть несчастными. Они полагают себя редкостью, а значит, людьми, возбуждающими зависть, этакими изгоями, по причине своего богатства, но ни одна из тех вещей, которыми они обладают благодаря ему, не приносит им ни малейшего утешения. Если они щедры, им кажется, что их обманывают, если недоверчивы, то без конца, и самым печальным образом убеждаются в обоснованности своих подозрений. Но здесь – может быть, из-за водки – у меня было ощущение, что Юлиус А. Крам горд не столько своей ловкостью в делах, сколько тем, что благодаря ей он может слушать без малейшего сбоя и шероховатости, нетронутым и чистым, восхитительный голос женщины, которую он тоже находил восхитительной – Тебальди. И точно так же, еще более наивно, он гордился своим умением действовать и расторопностью своих секретарей – всем, что помогло ему вырвать молодую очаровательную женщину, то бишь меня, у судьбы, которую он считал ужасной.
– Когда вы разводитесь?
– Кто вам сказал, что я собираюсь разводиться? – нелюбезно спросила я.
– Вы не можете оставаться с этим человеком, – сказал Юлиус рассудительно, – он болен.
– А кто вам сказал, что мне не нравятся больные?
В то же время меня раздражала собственная неискренность. Уж поскольку я последовала за своим спасителем, было бы естественно дать ему какие-то объяснения. Мне бы только хотелось, чтобы они были как можно короче.
– Алан не больной, – сказала я, – он одержимый. Этот человек, мужчина, – поправилась я, – родился ревнивцем. Я поняла это слишком поздно, но, в конце концов, я виновата не меньше, чем он, в каком-то смысле.
– Вот как? В каком же? – прогнусавил Юлиус.
Он стоял передо мной, подбоченясь, с воинственным видом адвоката, которых видишь обычно на американских процессах.
– В том смысле, что не смогла его разубедить, – сказала я. – Он всегда сомневался во мне, чаще напрасно. Я поневоле должна была быть хоть в чем-то виноватой.
– Просто он боялся, что вы уйдете от него, – сказал Юлиус, – чего боялся, то и случилось. Это логично.
Тебальди пела выходную арию, и музыка, взлетавшая вслед за ее голосом, вызывала во мне желание что-нибудь разбить. Или заплакать. Решительно, мне надо было выспаться.
– Вы скажете, это меня не касается, – сказал Юлиус.
– Да, – подтвердила я свирепо, – это действительно вас не касается.
Он не обиделся ни на секунду. Только посмотрел на меня с каким-то сочувствием, будто я изрекла чудовищную глупость. Потом махнул рукой, что означало «она сама не знает, что говорит», и этот жест окончательно вывел меня из себя. Я встала и налила себе полную рюмку водки. Я решила внести ясность.
– Мсье Крам, я вас не знаю. Знаю только, что вы богаты, что вы собирались жениться на молодой англичанке и что вы любите миндальные пирожные.
Он снова махнул рукой, красноречиво и покорно, как и подобает разумному человеку, вынужденному разговаривать с полоумной.
– Знаю также, – продолжала я, – что по причинам, мне неясным, вы заинтересовались мной, навели справки и приехали как раз вовремя, чтобы вытащить меня из затруднительного положения, за что я вам очень признательна. На этом наши отношения кончаются.
Затем, выдохшись, я села и сурово уставилась на огонь. На самом деле меня разбирал смех, потому что во время моего короткого приступа красноречия Юлиус немного отступил и оказался между оленьими головами, которые ему решительно не шли.
– У вас расстроены нервы, – сказал он проницательно.
– Не то слово, – подтвердила я. – Еще бы не расстроены. У вас есть снотворное?
Он вздрогнул, да так, что я засмеялась. И правда, с тех пор, как я здесь, я то и дело перехожу от смеха к слезам, от гнева к оцепенению – не пора ли всерьез задуматься об удобной постели, вероятно, в готическом стиле, где я упокою наконец свое бренное тело? Казалось, я могу проспать трое суток.
– Не бойтесь, – сказала я Юлиусу. – Я не собираюсь покончить с собой ни в вашем доме, ни в каком-либо другом месте. Вероятно, секретарша доложила вам, что последние дни выдались у меня довольно тяжелыми, и мне бы не хотелось об этом говорить.
Его передернуло при слове «секретарша». Он снова сел напротив меня, положив ногу на ногу. Я машинально отметила, что у него большие ступни.
– Помимо секретарей, которые мне очень преданы, я много говорил с вашими друзьями, которые очень преданы вам. Они беспокоились о вас.
– Вот и хорошо, теперь вы можете их успокоить, – сказала я с иронией. – Теперь я в безопасности, по крайней мере, на несколько дней.
Мы смотрели друг на друга с вызовом, смысл которого мне самой был неясен. Что делаю здесь я? О чем думает он? Что он хочет знать обо мне и почему? Моя рука, как тогда в «Салина», задрожала, мне срочно надо было лечь спать. Еще несколько рюмок, еще несколько вопросов – и я разрыдаюсь на плече у этого незнакомца, который, возможно, только того и дожидается.
– Не будете ли вы так любезны показать мне мою комнату? – сказала я и встала.
Поддерживаемая с обеих сторон Юлиусом и дворецким, я вскарабкалась по лестнице и оказалась, как и предполагала, в спальне в готическом стиле. Я пожелала им доброй ночи, открыла окно, вдохнув на секунду изумительно свежий воздух ночной деревни, и бросилась в постель. По-моему, я едва успела закрыть глаза.
И разумеется, на следующее утро я проснулась в прекрасном настроении: все в той же мрачной комнате, в той же неопределенности, но что-то внутри меня тихонько насвистывало веселый походный марш. Музыка всегда звучит во мне невпопад. Как будто жизнь – это огромный рояль, а я играю на нем, не обращая внимания на педали, или, вернее, нажимаю их наоборот: приглушаю симфонию моего счастья или успеха, а при лунном свете грусти играю форте. Рассеянная, когда надо радоваться, и веселая в трудные минуты, я без конца обманывала ожидания, а значит, и чувства тех, кто меня любил. И совсем не извращенность ума была тому причиной, просто заранее упрощая жизнь, я представляла ее себе такой грубой, такой смешной, что умирала от желания с силой захлопнуть крышку рояля, как иногда бывает на концертах иных пианистов. Только пианистом или, скажем, одним из двух пианистов была я. Кому из нас было хуже, Алану или мне? Он сейчас лежит, наверно, скорчившись на диване, слушая только стук собственного сердца, а в пятидесяти километрах от него – я, удобно растянувшись, лежу на постели и вслушиваюсь в крик птицы, который слышала ночью. Но кто из нас двоих более одинок? Страдания любви, как бы они ни были тяжелы, разве это хуже, чем безымянное, безответное одиночество? На мгновение я вспомнила Юлиуса и засмеялась. Если он рассчитывает залучить меня в свои сети, заставить занять определенное мне место на его шахматной доске делового практического человека, то ему придется плохо. Походный марш звучал все веселее. Я еще молода, я снова свободна, я нравлюсь, а погода прекрасная. Не так-то скоро кому-нибудь удастся наложить на меня лапу. Сейчас я оденусь, позавтракаю и поеду в Париж искать какую-нибудь работу, к тому же друзья будут счастливы снова меня увидеть.