Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Игра внутри
Портрет, тщательно срисованный с фото, всегда будет нам казаться (вполне оправданно!) пустоватым, «недосоленным», он неизбежно проиграет оригиналу в объемности и выразительности. Любая фотография несет избыток информации; срисовывая, художник теряет множество деталей, микроскопических нюансов тона и фактуры. Создавая рисунок на основе фото, мы вынуждены компенсировать утерянную избыточность фотографии новыми пластическими событиями, фактурой и т. д.
Стремление к предельно точному воспроизведению лица чревато попаданием в ловушку, которую обнаружил еще в 1978 году японский ученый Масахиро Мори. Наша симпатия к роботам и 3D-моделям человеческих лиц в анимации и видеоиграх растет в прямой пропорции к их правдоподобию, но только если они сделаны с некоторой долей условности. Если же изображение пытается приблизиться к реальности вплотную и подмена становится неочевидной, подсознание начинает слать нам сигналы тревоги. В этом месте на кривой дружелюбия, которая до того росла, появляется резкий провал, известный как «зловещая долина». Этот эффект стал причиной коммерческой неудачи сразу трех фильмов Роберта Земекиса – «Полярный Экспресс», «Беовульф» и «Рождественская история». Но любую проблему можно развернуть и превратить в способ по-новому впечатлить зрителя. Vision, оживший искусственный интеллект в серии фильмов о Мстителях, был сыгран живым актером, а на стадии постобработки его визуальный образ намеренно сдвигали в глубину «зловещей долины». Гиперреализм в живописи тоже осознанно пользуется этим эффектом, чтобы вызвать у зрителя дискомфорт.
В портрете, даже реалистичном, всегда есть доля гротеска, художник неизбежно утрирует наиболее важные черты. Работу стоит начинать со словесного портрета героя хотя бы затем, чтобы принудить себя к выбору двух-трех ключевых элементов внешности; именно с ними мы и будем работать. Грубо говоря, решив, что у героя большой нос, мы нарисуем нос еще больше. Однако речь идет не только об особенностях образа и тела, но и о контексте, об окружении героя, да и вообще о любом аспекте изображения. Парадные портреты Александра Шилова утрируют ухоженность, благополучие, социальный вес героя, богатство интерьера, роскошь драпировки. Они крайне дружелюбны по отношению к его внешности, сглаживают любые ее излишества, но в целом гротескны до нелепости, гротескно парадны.
Гротеск – не оценочная категория, а инструмент. В графике нельзя добиться простой ясности, не искажая и не упрощая видимую реальность. Чтобы сохранить ясность фотографии, механического перерисовывания недостаточно, художник должен осознанным усилием акцентировать то, что ему ясно. Как Алисе в Зазеркалье, нам приходится бежать со всех ног, чтобы только оставаться на месте.
Мы умеем фантастически быстро распознавать лица. Попробуйте веером пролистать любой фотоальбом и отследите, как взгляд выхватывает их за долю секунды. Этому умению миллионы лет, оно гораздо старше, чем наш головной мозг, а изобразительному искусству всего несколько десятков тысячелетий – секунды по меркам эволюции. Мы без труда отличаем изображение от реальности, будь то фотография или рисунок, но для подсознания человек на портрете реален и жив. Нарисованное лицо, пусть условное и искаженное, для нас так же важно, как лицо объемное и живое.
Чтобы абстрагироваться от изображенного человека и оценить «художественные достоинства» портрета, от зрителя требуется определенное усилие, к которому его не так-то просто побудить. Наша зрительная система специализируется на работе с лицами. Мы не можем не реагировать на них и часто осознаем, что разглядываем кого-то в упор, только наткнувшись на встречный взгляд. Увидев лицо, мы бессознательно засыпаем себя вопросами: каковы пол владельца, возраст, здоровье (и вероятность чем-либо от него заразиться), физическая сила, социальный статус, принадлежит ли он/она к какому-то из известных нам типов, насколько привлекателен (для нас и в сравнении с нами), интересуется ли нами, каковы его намерения и т. д. Наконец, мы определяем, знаком ли он нам, и если да, стараемся вспомнить, кто это. Если ясный ответ не находится в первые же секунды, мы испытываем сильное беспокойство и принимаемся внимательно изучать человека, пока не найдем детали, которые позволят нам идентифицировать его. Эта особенность восприятия, разумеется, на руку художнику.
Самое интересное происходит, когда включается эмпатия и мы начинаем отражать эмоции встречного лицом и телом, тем активнее, чем более лестное мнение мы о нем составили, и вовлекаемся в еще более тесную связь с ним. С портретом то же самое: возникает активная фаза взаимодействия с героем, мы не просто обдумываем увиденное, но реагируем на него всем телом. Мы невольно смотрим в ту же сторону, что и герой, выпрямляемся перед портретами людей, облеченных властью, улыбаемся в ответ на улыбку.
У каждого зрителя к этим универсальным механизмам добавляются индивидуальные. Траектория движения взгляда по портрету зависит от ассоциаций, намерений, интересов, инстинктов, бессознательных желаний и влечений. Каждый изучает лицо по-своему и получает уникальный опыт.
То, что герой напечатан или нарисован, никак не преуменьшает важность встречи, не мешает нам вступать с изображенным в подсознательный диалог, подражать ему, готовиться к агрессии или флирту. Рукотворность лица – всего лишь еще один факт, который мы узнаем наряду с остальными. Однако то, что герой статичен и (чаще всего) в фокусе, позволяет нам экономить силы: любое изображение выигрывает у реальности в ясности, а значит, приятно глазу.
Бесконечное многообразие нюансов человеческого характера, помноженное на бесконечные возможности графики, создает невообразимое богатство возможностей портрета. Манипуляции с цветом, контуром, тоном, формой заостряют восприятие, усиливая разрыв между тем, что мы видим, и тем, что привыкли видеть. Инструментарий художника может сделать портрет совершенно особым опытом, заставить нас сомневаться во всем, что мы знаем о людях, пережить сильнейшие эмоции. Однако первое впечатление от встречи с героем останется встроенным в общее впечатление от портрета.
:)
Восклицательный и вопросительный знаки некогда произошли от латинских слов loо («ура!», «ба!») и quo («что»), написанных в столбик. Форма этих знаков оказалась замечательно выразительной. Нам понятна их семантика, но вдобавок мы видим их как фигурки, соответственно бодро вытянувшуюся, даже подпрыгнувшую, и задумчиво согбенную. Это позволяет добавить к интонации предложения микроскопическую дозу эмпатии – как перца, много ее и не требуется.
Такой же механизм есть и у букв. Их эмоциональное звучание сильно меняется в зависимости от рисунка шрифта, который обладает собственной интонацией. Но типографским инструментам интонирования текста нужна максимальная и независимая от шрифта выразительность. Думаю, знак интерробанг (?) не прижился в письменном языке как раз потому, что лишен ее, в отличие от смайла. Как бы смайл ни раздражал пуристов, о необходимости введения такого знака говорил еще в 1969-м в интервью для The New York Times Владимир Набоков (а он-то знал толк в пунктуации): «Я часто думаю, что должен существовать специальный типографский знак, обозначающий улыбку». Смайл, это графическое простейшее, протоэмотикон, уже обладает силой внушения, напрямую транслирует эмоцию. Если прибавить к нему еще и двоеточие, эта сила возрастает стократно.