Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ни один из собравшихся не смог удержаться от слез. Великое явилось им. То был им знак сверху. Господь осенил своей дланью отрока и оставил его.
А потом, когда он учился ходить заново, когда он встал на шаткие ноги, они поддержали его. Толстуха-мать прижала его к груди во имя плоти и крови Христовой и оросила слезами его лицо.
Так был указан ему путь проповедника.
.
Как и большинство лестадианцев, Исак трудился в поте лица. Зимой валил лес, ранним летом сплавлял плоты, смотрел за коровами и огородом в скудном родительском хозяйстве. Работал много, требовал мало, чурался спиртного, карт и коммунистов. По этой причине в рабочей артели ему порой приходилось нелегко, но насмешки мужиков он принимал за испытание, молчал неделями и читал часослов.
В красные дни Исак очищался молитвами и баней, одевал чистую белую рубаху и темный костюм. Теперь и он мог на собраниях обличать пороки и Нечистого, выступать с двуострым мечем Господним, Законом и Писанием против всех закоренелых грешников, против клеветников и прелюбодеев, против маловеров и сквернословов, пьяниц, насильников и коммунистов, которые, как вши, расплодились в турнедальской юдоли.
Юное, бодрое, гладко выбритое лицо. Глубоко посаженные глаза. Исак умел приковать к себе внимание прихожан. Вскоре он женился на соратнице, застенчивой и ладно скроенной финке из Пелло, от которой пахло хозяйственным мылом.
Но когда пошли детишки, Господь покинул его. Взял и смолк одним днем. Никто не ответил Исаку.
Осталось только огромное, бездонное отчаяние. Тоска. Да исподволь растущая злоба. Исак начал грешить, больше - из любопытства. Мелкие издевательства над ближними. Ему понравилось, он продолжил. Когда обеспокоенные соратники попытались серьезно побеседовать с ним, он осквернил уста свои богохульством. Соратники отошли от него и не возвращались более.
Наперекор забвению, своей пустоте он, по-прежнему, называл себя верующим. Соблюдал обычаи, воспитывал своих детей согласно Писанию. Правда, на место Бога водрузился сам. И это была худшая форма лестадианства, самая холодная и беспощадная. Это было лестадианство без Бога.
.
В этой-то мерзлоте и воспитывался Ниила. Как большинство детей, выросших во враждебной среде, он спасался тем, что был неприметен. Еще во время нашей первой встречи на детской площадке меня поразило его искусство бесшумно перемещаться. Искусство менять цвет в зависимости от окружения, становясь совершенно невидимым. Главное, не высовываться - в этом Ниила был типичным турнедальцем. Ты сжимаешься в комок, чтобы сохранить тепло. У тебя сбитое тело, выносливые плечи, которые начинают болеть к старости. Шаги становятся короче, дыхание - мельче, от постоянного кислородного голода ты немного бледен с лица. Типичный турнедалец ни за что не побежит от врага - какой в том прок? Вместо этого он вбирает голову в плечи и надеется, что все как-нибудь рассосется. В общественным местах турнедалец садится на задние ряды; на турнедальских культурных сборищах часто можно видеть следующую картину: между рампой и публикой зияет десяток пустых рядов между тем, как на задних местах - аншлаг.
Руки у Ниилы были ссажены до локтей и никогда не заживали. Со временем я понял, что он расчесывает раны. Он делал это машинально, грязные ногти сами тянулись к руке, расцарапывали ее. Едва нарастала корка, как Ниила начинал колупать ее - расковыривал, отламывал и щелчком запускал, куда придется. Иной раз попадал коркой в меня, иной - с отсутствующим взглядом съедал ее. Еще неизвестно, что противней. Однажды, когда он был у меня в гостях, я сказал ему, чтоб он так не делал, но Ниила только невинно похлопал глазами. И через минуту снова взялся за свое.
Самое странное, что Ниила, по-прежнему, не умел говорить. Ему ведь целых пять лет. Иногда он открывал рот, словно собираясь сказать; было слышно, как в горле у него клокочет слизистый ком. Раздавалось харканье - казалось, вылетает пробка. Но на этом Ниила останавливался и пугливо замолкал. Он понимал мои слова, это было видно, - с головой у него было все в порядке. Но что-то в нем перемкнуло.
Наверное, сказалось то, что его мать была родом из Финляндии. Молчаливая сама по себе, она была к тому же представительницей многострадальной страны, которую терзали гражданские, белофинские и мировые войны, в то время, как ее жирная западная соседка продавала железную руду нацистам и тем разбогатела. Женщина, чувствующая свою неполноценность, она хотела, чтобы ее дети имели то, чего не было у нее самой - дети должны стать настоящими шведами, поэтому она больше старалась научить их шведскому, а не родному финскому. Но шведский она знала с грехом пополам, потому и молчала.
У меня дома мы частенько сидели на кухне: Ниила любил радио. В отличие от его матери моя всегда оставляла радио включенным, и оно целыми днями бубнило фоном. Не важно о чем - это могла быть любая передача от "Авторадио" и "Наших праздников" до колокольного звона в Стокгольме, курсов языка и богослужений. Сам я никогда не слушал - в одно ухо влетало, из другого вылетало. Ниила же, напротив, по-моему, обожал сам звук, который постоянно нарушал тишину.
Как-то после обеда я твердо решил, что научу Ниилу говорить. Поймав его взгляд, я ткнул себя пальцем и сказал:
– Матти.
Потом показал на него и стал ждать. Он тоже стал ждать. Я подался вперед и сунул свой палец ему в рот. Ниила разинул пасть, не издав не звука. Я стал мять ему горло. Ему стало щекотно, он стряхнул мою руку.
– Ниила! - сказал я и приказал ему повторить. - Ниила, скажи, Ниила!
Он уставился на меня как на дурачка. Я ткнул себя между ног и сказал:
– Писька!
Услыхав пошлость, он смущенно улыбнулся. Я показал на мою задницу:
– Жопка! Писька и жопка!
Ниила кивнул и снова прильнул к радио. Тогда я показал на его зад, изображая, как из него что-то вылезает. Вопросительно посмотрел на него. Ниила откашлялся. Я замер в ожидании. В ответ - молчание. Разозлившись, я повалил Ниилу наземь, принялся тормошить его.
– Какашка! Скажи "ка-ка-шка"!
Он молча вырвался из моих объятий. Кашлянул, поворочал языком, словно разминая его.
– Soifa , - вдруг вымолвил он.
Я остолбенел. Я впервые услышал его голос. Совсем не детский, густой, сиплый. Не особо приятный.
– Чего?
– Donualmiakvon.
Опять. С минуту я сидел огорошенный. Ниила говорит! Он начал разговаривать, вот только я его не могу понять.
Ниила с достоинством поднялся с пола, пошел к крану, выпил стакан воды. После чего ушел домой.
Произошла очень странная штука. В своем безмолвии, в своем одиноком страхе Ниила выдумал собственный язык. Не имея возможности разговаривать, беседовать, он начал придумывать слова, складывать их вместе, строить их них предложения. А может, это был не его язык. Может, он хранился где-то в глубине, в самых потайных уголках мозга. Древнее замороженное знание, которое оттаяло исподволь.