Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его еще тушили, когда Юрий Федорович шел домой по развороченной набережной Обводного, и сотни людей стояли вокруг, зачем? Юрий Федорович тоже постоял. Запах дурманил, запах проникал в легкие, и казалось, что насыщал, но только первые секунды: желудок мгновенно отозвался сосущим желанием.
«Надо же, крапинки нарисовали, — думал Юрий Федорович. — Кто-то ведь разукрашивал! И что, на всех бомбах так? Нет, осколки обычно черные… Что же, теперь бомбы решено разукрашивать? В полосочку, в ромбик? Узорчиками? Обезьян с пальмами рисовать? Череп с костями? Смерть с косой? Да что угодно! Свинарку с пастухом! Хлеб с маслом! Курицу с мясом! Пруд с лилией! Дерево с птицей! Писать прокламации! Объявления. Рекламу, рекламу! Покупайте акции Круппа — рост на 100 процентов перед каждой войной! Хенкель — всегда высокий полет!».
— А народное ополчение, Маратик? Ты кому раздал винтовки, гранаты, автоматы, штыки?
— Ленинградцам, Иосиф. Людям, которые под танки легли, чтобы защитить город.
Сталин не отвечал. Набивал трубку. В сизом дыму на периферии зрения покачивались расплывчатые фигуры клевретов.
Киров тоже молчал.
— А если они повернут оружие против… — заговорил, наконец, Сталин. — Против тебя, Марат?
«Ленинградцы? — усмехнулся внутренне Киров. — Против меня?». А вслух сказал:
— Да его нет уже почти, ополчения, Иосиф. Огнем смыло.
Двадцать второго июня, когда сообщили войну, дома все будто бы перепуталось. Люди суетились, бегали по комнатам и коридору — туда-сюда и снова обратно — и как-то шумели опасно, взвинченно. Суматошились по полной. Отнимали друг у друга телефонную трубку. У пса Бинома, на которого никто не обращал, хоть лапу дважды и отдавили, закружилась голова, в глазах помутнелось, и он вдруг прыгнул и укусил Юрия Федоровича за ногу. Больно укусил; не до крови, через штанину, но больно.
Завизжал тут же, не понимая, как так случилось, любимого хозяина цапнуть. Упал, подполз, хвостом по полу замолотил. Юрий Федорович на Бинома не обиделся.
Война. То ли еще будет с разными существами. За ухом почесал, погладил. Бином тут же заснул от нервного стресса и тяжело дышал во сне, будто много пробежал километров.
На Невском оказалось неожиданно людно, у кинотеатра толпилась очередь (Максим не знал, что главным образом ради буфета), дребезжал переполненный трамвай с гроздью пацанов на колбасе. На колбасу — чичерявую, позеленевшую — были похожи и аэростаты заграждения, стадо которых вели по проспекту на веревочках девушки с красными повязками.
Максим толпы не хотел, скоро свернул в Лассаля. Выводок маленьких лип, словно скошенных гигантской косой, ровненько лежал на тротуаре. Часы на филармонии слиплись в блин, минутная стрелка валялась под ногами. Максим думал стрелку подобрать, но не стал.
В подвале в Ракова многоголосила пивная, люди может уже и знали, что последний день, так их было много, так навязчиво они гудели, как мухи. Максим заглянул: длинные грязные столы, заскорузлые в полумраке кружки, закуска одна в ассортименте — какая-то чрезмерно ароматная копченая рыба.
Мгновенно захотелось на воздух, Максим и пошел. Уровень шума в пивной повысился. Максим обернулся. «А мне в часть, а мне в часть!», — надрывался тщедушный красноармеец, протискиваясь вне очереди, его грубо пихали. Красноармеец чуть не плакал, споткнулся на четвереньки у лестницы, над ним смеялись.
Красноармеец вскипел, выхватил гранату, маленькую, как и он сам, но несомненно боевую: «А вот подорву, а вот подорву!» Стихло. Максим вспомнил науськивания Здренки стрелять в бузотеров, пощупал ствол, но решил не начинать ленинградскую карьеру слишком уж активно.
Поднялся на улицу, остальные не могли, боец как раз заслонял выход. Уже сверху видел, как дурачок выдернул чеку, граната завертелась на полу, большой усатый рабочий схватил красноармейца поперек живота и положил на гранату. Остальные отпрянули, граната пыхнула, красноармейца разнесло, больше никто не пострадал.
Мама дважды спускалась в бомбоубежище, устала, второй раз еще бежать пришлось лютым бегом… Споткнулась на лестнице, ушибла колено. Жаловалась вечером Вареньке:
— Ты вот знаешь, доча, я не люблю совсем когда снаряд свистит. Совсем не люблю! Он свистит! Я думаю, что в меня. Все обмирает внутри, доча, будто уже убили. Глаза закроешь, глаза раскроешь: живая! А потом еще другой летит и свистит. Сви-истит, позвоночник высасывает. И будто опять убил. И другой. Будто несколько раз в день убивают! Мне не нравится, Варвара, совсем!
— Она сегодня заходила… Два дня осталось решить.
Голос Юрия Федоровича звучал немножко виновато.
Ким не отвечал. Смотрел на стену: отпала с гвоздя и повисла картонка с папиной акварелью Музея Арктики, а под ней открылась мохнатая приснопамятная клякса: сюда во время семейной ссоры тюкнулась однажды чернильница.
— К-ким!
В Музее Арктики Ким был на встрече с папанинцами, и ему понравилось, что Папанин, который двигал речь, сам невысокого, как и Ким, роста, а герой.
Ким мечтал стать папанинцем или хотя бы челюскинцем, и весной, когда подтаивало уже, долго прыгал по Неве, что может быть льдина оторвется и унесет его в открытое море.
И оторвалась же! Правда, ее быстро догнали на лодке и Кима сняли. Уши тогда надрали памятно.
— Ким, ты слышишь?
— Да, па…
— Что — да? Ты п-поедешь?
— Я же давно решил. Не поеду я с ней.
Юрий Федорович вздохнул тяжело, но как бы при этом и облегченно.
— Время трудное наступает, Ким.
Сын упрямо мотнул головой.
— На завод пойду, снаряды точить.
— Мал ты еще на завод.
Еще в Музее Арктики оказался невысокого роста сухой пингвин, и не один, а целой семьей. Это Кима скорее расстроило: он считал, что пингвин — птица более крупная. А она даже и не летает.
…………………………………..
…………………………………..
…………………………………..
— А полк курсантов пехотного училища, Иосиф? Набранных после Финской, с боевым опытом. Швырнули на передовую, испепелились за час. Командующий отдал приказ. Без меня. Будущих командиров — на мясо? Полторы тыщи душ.
Сталин нахмурился. Раскурил потухшую трубку. Киров ждал.
— Я не знаю, чье это решение, Марат, — сказал Сталин. — Я разберусь. Обещаю тебе. Виновный будет наказан.
Мутные фигуры на краях зрения раскачиваться дружно перестали.