Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лжебунтари читали смелые стихи в Лужниках и по совместительству в Карнеги-Холле – и там и там – с разрешения ЦК КПСС и ЦК ВЛКСМ – и получали за смелость не сроки, а квартиры и дачи.
Боюсь, однако, что нераскаявшийся «праведник» – хуже грешника.
Интеллигентность и интеллигенция – только однокоренные слова. Принадлежность к чему бы то ни было – защита и доля власти. Интеллигент же обязательно беззащитен и лишен власти. Помните, Платонов сказал: «Я ничего не член». Это важно понимать, чтобы зря не надеяться на конгресс интеллигенции. Другое дело – поддержка образованных слоев. Есть поэты, художники, таланты, умницы, пьяницы, сумасшедшие, нежильцы, очень мало, но все же есть тактичные, деликатные, даже благородные люди, но никакой такой интеллигенции, для которой мыслим конгресс, не может быть.
На месте раны при ее заживлении образуется рубцовая ткань, которая выполняет опорную функцию, то есть поддерживает форму и объем органа, но она не может выполнять специфическую функцию поврежденной ткани. Наша интеллигенция в значительной степени – рубцовая ткань. Функционируют все необходимые институты – вузы, школы, театры, издательства, музеи и т. д., но процент интеллигентных людей в среде интеллигенции ничтожно мал, такой же, как везде.
Их сила не в конгрессе, а во влиянии при непосредственном контакте, и то для имеющих уши. Это те самые слабые силы, на которых держится, если еще держится.
* * *
Проснулась и смотрю в окно, где по бледному картону раннего утра пролетела птица. Господи! Это она в том, давнем, смысле пролетела или в каком-нибудь политическом, экологическом, эсхатологическом? Потом полетели еще и еще, как из пожара черные бумаги, все в одну сторону. Что там дают?
А в квартире запел наш чиж, понятный тем, что, подопечный, то есть для меня, он действительно «жрать хочет, вот и поет». Так и живем. Так вот лирически и просыпаемся для нового дня, а не просто встаем, как из гроба, страшно и вертикально, по зову будильника. Еще есть куда хужеть.
Вообще, человеческой вины не так уж много. Гораздо больше неумения. Вот, например, – противные. Часто очень противными выглядят люди, которые остро чувствуют какую-то глубокую правду, но не умеют ее благородно так и бескорыстно выразить, в силу там какого-нибудь несоответствия природного чутья и жуткого воспитания или каких-нибудь других дефектов. Их начинает корежить, они привязываются с непристойной критикой к приличным людям, к гармоническим членам общества, а те парируют эти комариные укусы мановением опытной руки, взлетом мудрых бровей. Публика счастлива – моральные ценности незыблемы, слава богу. Никакие провокаторы-вонючки – не пройдут. И так будет, пока кто-нибудь не сумеет хорошо выразить то же самое. Правда, пройдет столько времени, так задумано (пока народится высокий уровень отрицания предыдущих достижений), что у тех достиженцев – уже не отнять. Да и сами великие критики в своей положительной программе обложатся – для питания новых поколений, чтобы было кого есть, с чем бороться.
Смешно, а противных жаль. Как бабу-Ягу и Кощея Бессмертного. Противный никогда не исправится. У него и морда такая, противная. Ничего не поделаешь. А если бы они могли что-то ярче и яснее понять, чем их импульс просто кусать за ноги, они бы уж и не были бы такими противными. И морда бы заиграла иначе. Какие-нибудь бы появились новые тени, как результат Света.
Вибрирует низким голосом, поводит творческой рукой, скребет умный висок, похлопывает вымытые дождями досочки стола в саду хорошей дачи. Светотень, ветерок задирает уголок верхнего листа рукописи. Интервью перед лицом смерти…
Мужчины кокетничают со смертью. Как с некой окончательной бабой. Которая как раз и оценит их по-настоящему. Не за красоту, не за уменье, не за мифы и легенды, не за версию их жизни, а по существу. И только это-то и страшно.
Кокетничают от страха. Причем всегда. Не только со смертью. Неужели страх непризнанья? Ну, по биологии ясно: ин-стинкт продолжения рода требует на определенном этапе, чтобы нас признали годными. В этом надо убедить жизнь.
В чем же надо убедить смерть? В чем заслужить ее признание? Как будто есть последняя инстанция, когда мы еще во власти влиять, когда что-то еще зависит от нас. И вместо того, что бы правда стараться, – мы стараемся охмурить последнюю инстанцию. И если нельзя подтасовать факты, то хотя бы подтасовать мотивы.
Конечно, я лукавлю, уличая в грехе кокетства только мужчин. Старушки, одинокие или сошедшие с дистанции бесперебойного служения детям и внукам в силу каких бы то ни было обстоятельств, тоже приобретают эту разудалую манеру намека, это заговорщическое подмигивание, мол, знаем-знаем, в этом теперь и есть наше новое обаяние. Можно подстрица под горшок, нацепить что-нибудь несусветное, – как же, как же, вот мы разжалованы-с, вот работаем божьими одуванчиками. И как нас уверяют ученые вот с таким интеллектом, что лобики крутые у всех деток, и зверушек, и птенчиков, чтобы мы умилились, и ясно, конечно, должно тут стать, что это – Эволю-юция, а почему, по какой такой мутации, все взрослые особи всех видов должны умиляться крутолобости, они уже не говорят, это досадные мелочи, не отраженные в условиях эксперимента.
Так вот, такие же красноречивые черты, как те лобики, приобретают и старушки. Боже, их кокетство, их героизм существования, неуверенное хождение на чересчур тоненьких, или слоново отекших, или раскоряченных ногах, этакое канатохождение, балансирование между жизнью и смертью!
Между собой те, что попроще, обсуждают взапуски кладбищенскую тематику, как алкоголики выпивку. А избалованные мужем или известностью бабушки не могут так примитивно разрядиться, снять напряжение ожидания и предуготовления. Они капризничают, надуваются, важничают умудренным тоном, проглатывают аршин и приводят примеры из своей жизни в назидание: «И тогда Константин Сергеич взял мою руку…» и т.д. и т.п. Боже! Конечно, тут много привычки, растления, но чем это обусловлено изнутри? Последний мужик – Бог, и предстать перед ним надо так… И хочется навязать ему этот жалкий скарб своих заслуг перед мировым процессом…
Кокетство со смертью служит новой формой обольщения людей. Но с привлечением предполагаемой области Незримого. Люди ведь не спасут, даже не обратят внимания толком на все эти усилия. Нет, нет, кокетство со смертью приходит тогда, когда делается практически ясно, что на земле уже дурить некого и незачем. И тогда уже на практике возникает ощущение Чего-то Еще. Это цеплянье идет как бы при незримом третьем лице, которое хорошо бы одобрило такой вот наш светлый образ. Жажда навязать свое решенье Страшному Суду смешна и выдает ужасную замену веры – страх веры. Страх измерить себя по абсолютной шкале.
Вообще, жизнь кончается задолго до смерти. Когда человек перестает пользоваться собой как инструментом познания, он становится клиентом дамы с косой. Он мог устать, заболеть, сбиться, разучиться – когда материя очень слаба, она становится первичной. Ведь именно на самое слабое звено идет равнение. Скорость всех процессов определяет самый медленный. Умирание – это целый путь, долгий, такой же неправильный, как жизнь. Никакого нового опыта в нем нет. Меняется лишь адресат, кому глазки строить.