Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ирина вспоминала, что влечение между Борисом и Ольгой возникло мгновенно: «Борис был чувствителен к того рода красоте, какой обладала моя мать. Это была усталая красота. Это была красота не блестящей победительницы, а почти что побежденной жертвы. Это была красота страдания. Глядя в прекрасные глаза моей матери, Борис, наверное, видел в них многое, многое…».
На следующий день Пастернак прислал Ольге пакет. Пять небольших книжечек с его стихами и переводами появились на ее рабочем столе в редакции «Нового мира». И начались его настойчивые ухаживания за ней.
Впервые Ольга увидела Пастернака за четырнадцать лет до знакомства, когда, учась в Литературном институте, однажды пошла на вечер чтения стихов Пастернака. Она торопливо шла по коридору Дома Герцена в Москве, с волнением предвкушая, как «поэт-герой» прочтет свой знаменитый «Марбург» – рассказ о его первом опыте любви и отвержения. И вдруг, как раз когда прозвенел звонок, возвещая начало вечера, мимо нее промчался взволнованный черноволосый поэт, облик которого «дополнял клокочущий огонь изнутри».[32] Когда он завершил свое выступление, взбудораженная толпа хлынула вперед, окружая его. Ольга видела, как носовой платок, принадлежавший ему, был разодран в клочья; и даже крошки табака, выпавшие из его окурков, поклонники разбирали, как сувениры.
Спустя десять с лишним лет, когда Ольге было 34 года, ей подарили билет на вечер в библиотеке Исторического музея, где Пастернак должен был читать свои шекспировские переводы. Впервые Пастернака познакомила с работами английского драматурга его первая любовь, Ида Давидовна Высоцкая, когда он учился в Марбургском университете; Ида же вдохновила его на создание стихотворения «Марбург». Борис в юности был ее репетитором. Ида с сестрой в 1912 году побывали в Кембридже, где она открыла для себя Шекспира и английскую поэзию. Потом тем же летом она провела с Борисом три дня в Марбурге, подарив своему серьезному другу издание шекспировских пьес, и косвенным образом дала начало его новому призванию.
5 ноября 1939 года пастернаковский перевод «Гамлета», заказанный поэту великим театральным режиссером Всеволодом Мейерхольдом, был принят к постановке в Московском Художественном театре. Это явилось для Бориса предметом безмерной гордости, не в последнюю очередь из-за того, что 1930-е годы оказались для него десятилетием, полным ужаса и разочарований. Как раз когда Пастернак загорелся идеей написать роман, внешние обстоятельства не дали ему исполнить свою творческую мечту. Вначале его тормозила нужда в деньгах, потом изоляция, депрессия и страх. В 1933 году он жаловался[33] Максиму Горькому, «крестному отцу» советской литературы и основателю литературного стиля «социалистического реализма», что вынужден писать короткие работы и сразу публиковать их, чтобы обеспечивать семью, которая после развода и новой женитьбы стала вдвое больше. В то время подход Пастернака к работе уже можно было назвать рискованным. Категорически отказываясь быть хоть в какой-то степени рупором советской пропаганды, он считал для себя моральным императивом писать правду об эпохе. Пастернак полагал бесчестным привилегированное положение на фоне всеобщих лишений. Однако публикация его работ то и дело откладывалась из-за проблем с цензурой.
В августе 1929 года всё литературное сообщество потрясла развернувшаяся в прессе кампания. В 1920-е годы советские писатели часто публиковали свои произведения за границей с целью обеспечения международных авторских прав (СССР не подписал ни одну международную конвенцию по авторским правам) и обхода официальной цензуры. 26 августа[34] советская пресса обвинила двух писателей, Евгения Замятина и Бориса Пильняка, публиковавшихся за границей, в предательстве – преступном соучастии в антисоветской клевете. Организованная партией и правительством и развернутая в прессе травля длилась несколько недель, погрузив писательское сообщество в состояние страха и сознания собственной уязвимости. В конце концов Замятин эмигрировал во Францию, а Пильняк был вынужден выйти из Союза писателей. Пастернак остро переживал эти события, поскольку поддерживал близкие отношения с обоими писателями, а творчество всех троих имело общие стилистические черты. Эта литературная «охота на ведьм» совпала по времени с коллективизацией сельского хозяйства. В следующие несколько лет насильственно насаждаемая коллективизация подорвала экономику села и разрушила жизни миллионов.
21 сентября 1932 года Пастернак добавил в собрание стихотворений, готовившееся к выходу в государственном издательстве «Федерация», новое примечание. Революция, по его словам, «неслыханно сурова[35]… к сотням тысяч и миллионам, так сравнительно мягка к специальностям и именам». Открыто говоря в своей поэзии о трудностях этого гнетущего и жестокого периода послереволюционной России, он вскоре вызвал на себя огонь гнева и недовольства советских чиновников. Однако Борис бесстрашно продолжал – как заметил его сын Евгений, он «должен был стать[36] свидетелем истины и носителем совести для своей эпохи». Вероятно, Борис принял близко к сердцу советы отца. «Будь честен в своем искусстве, – наставлял его Леонид Пастернак, – и тогда твои враги будут против тебя бессильны».
Летом 1930 года Пастернак написал стихотворение «Другу», отважно посвятив его Борису Пильняку, чей недавний роман «Красное дерево», представивший идеализированный портрет троцкиста-коммуниста, был опубликован в Берлине и запрещен в Советском Союзе. Стихотворение Пастернака напечатали в «Новом мире» в 1931 году, и в том же году оно вошло в переиздание сборника «Поверх барьеров». Это заявление о солидарности с Пильняком и предупреждение о том, что писатели оказались под ударом, вызвало осуждение со стороны ортодоксальных коммунистов из числа коллег и критиков Пастернака. Как ни парадоксально, оно стало причиной большей полемики, чем позиция Пильняка, высказанная в его романе. В стихотворении «Другу» Пастернак писал:
К 1933 году стало ясно, что коллективизация, во время которой погибли как минимум пять миллионов крестьян, обернулась ужасной и необратимой катастрофой. Как писал потом Пастернак в «Живаго»: «Я думаю, коллективизация[37] была ложной, неудавшейся мерою, и в ошибке нельзя было признаться. Чтобы скрыть неудачу, надо было всеми средствами устрашения отучить людей судить и думать и принудить их видеть несуществующее и доказывать обратное очевидности… И когда разгорелась война, ее реальные ужасы, реальная опасность и угроза реальной смерти были благом по сравнению с бесчеловечным владычеством выдумки и несли облегчение, потому что ограничивали колдовскую силу мертвой буквы». В другом эпизоде Юрий говорит Ларе: «Всё производное, налаженное,[38] всё, относящееся к обиходу, человеческому гнезду и порядку, всё это пошло прахом вместе с переворотом всего общества и его переустройством. Всё бытовое опрокинуто и разрушено. Осталась одна небытовая, неприложенная сила голой, до нитки обобранной душевности…»