Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Советская реальность диктовала совсем иное существование. Кандаурову и Оболенской приходилось работать по заказам Госиздата и Наркомздрава, рисуя санитарные плакаты, медицинские пособия, будни совхозов, яслей, детских домов. Польза от этих заказов была только одна – возможность новых впечатлений и поездок, в частности, в Среднюю Азию (в 1921 и 1925 годах) и в любимый Крым. Что-то менялось и в их отношениях, но творческое свое «родство» они сохраняли.
Финал у этой истории, как это и бывает в жизни, печален – тяжелая болезнь и смерть Константина Васильевича (12 августа 1930), ставшая для Оболенской не только человеческой потерей, но и серьезным творческим сломом. Юлия Леонидовна не раз отмечала, что их творчество взаимосвязано, взаимообусловлено, а потому невозможно друг без друга. «Да, ты прав, – писала она Кандаурову, – работать я могла бы только возле тебя, и это действительно редкое явление»[14]. И свои первые коктебельские вещи она считала его работами, поскольку «вся жизнь их – из тебя, – мои были только руки и кисти»[15]. С другой стороны, и Константин Васильевич, «пассивный гений», как его часто называли, всерьез занялся живописью благодаря своей молодой подруге, и это было ее большой гордостью и счастьем. «Хватит ли моей жизни, чтобы отплатить за все то, что дала мне, – вторил Оболенской Кандауров. – Ты дала мне счастье почувствовать самого себя»[16]. Глубокие личные чувства, взаимодополнение, творческая энергия, усиливаемая друг другом, создавали уникальную ситуацию: художественный талант был у них будто один на двоих.
Со смертью Кандаурова начинается какая-то совсем другая страница в биографии Оболенской. Она преподает на заочных курсах, существующих при Доме народного творчества, делает заказные работы для музейных экспозиций, оформляет детские книги, но это уже совсем иное художественное существование, к Серебряному веку отношения не имеющее.
В ее жизни будет еще один близкий человек, о котором дружески заботилась, но тоже потеряла – в 1940 году, – записав по обыкновению коротко и точно: «Дежурила три дня и три ночи и сошла с ума», проведет месяц в клинике Ганнушкина. Потом война, эвакуация в Иваново и возвращение в Москву, в которой не осталось родных, да и друзей тоже.
«Только тени» – книги, рисунки, письма, дневники, та ушедшая жизнь, о которой она так и не успела написать когда-то обещанной Кандаурову книги.
Воскрешение замысла, как и положено, пришло из Крыма, куда однажды мне предстояло поехать на Герцыковские чтения, посвященные Серебряному веку. В поисках темы я и набрела на ту самую архивно-музейную залежь… Виноград тронулся в рост.
Конечно, личный архив – это еще не книга; частная жизнь на едва проступающем внешнем фоне, или – все тем же ранящим цветаевским словом – «чужое вчерашнее сердце». При авторском подходе личное должно было остаться личным, все остальное – дело памяти, способной раскрыть, развернуть запись так, чтобы сокровенное обросло жизненной «плотью». Преобразуя монолог, прямую речь в повествование, мемуарист волен быть откровенным в той мере, которую считает достаточной.
В отсутствие авторского участия для подобной реконструкции требуется то самое – смущающее – вторжение в заповедную зону и проживание чужой жизни – день за днем, страница за страницей.
Но когда в последовательности архивной описи – день за днем, страница за страницей – письма приходят «до востребования» на собственное имя, реальность обретает еще одно измерение, где настоящее и прошлое существуют на равных, ибо «чужой жизни нет». Вместо вторжения – вживание, ожидание встречи. И доверие замысла в ответ.
Так начиналась – всплывала – книга, жанр которой не возьмусь определить. Архивный роман? Документальное исследование? Или комментарий с пристрастием? Ясно одно: книга возникала из чтения и соучастия, когда темы и сюжеты проявлялись «сами». Письма связывались в диалоги, многоголосия, монтировались в повествование или пристраивались ему вслед – виноград рос прихотливо и вольно, то замирая, то снова убыстряя движение, будто прислушиваясь или сверяясь с задуманным изначально. Его главы-грозди в течение пяти лет публиковал сетевой журнал Toronto Slavic Quarterly – спасибо коллегам за долготерпение и поддержку.
Теперь это просто книга.
Макс Ал задержал меня наверху и провел к самому краю скалы в какой-то прорыв между скалами, откуда внизу иглами и пиками устремлялась кверху внутренность вулкана. Вокруг были видны: в одну ст – Меганом, крымские горы вплоть до Ай-Петри, а с другой Богаевский показал мне Азовское море. Какого вида были эти узорчатые цепи и море с лежащими на нем облаками, и наши мысы, и далекие берега – невероятно.
На лето ученики школы разъезжались на этюды. Весной 1913 года двадцатичетырехлетняя Юлия Оболенская с матерью, Ф. К. Радецким и присоединившейся чуть позже приятельницей по школе Магдой Нахман появилась в Коктебеле. Как она пишет – из-за дождя, случайно, но, как часто бывает, именно случай расписывает дальнейший жизненный сценарий на много лет вперед. Почти пять месяцев – с мая до конца сентября – приезжие проведут в доме Волошина, перезнакомившись с его обитателями и завсегдатаями, гостившими в то лето у Макса.
Ландшафт, заряженный вулканической творческой силой, и напитанное ею же воображение побуждали к рифме, образу, чувству. Genius loci: фантастическая реальность и идеальная декорация, поэтическая сцена для вымыслов, романтических сюжетов, легендарных небылиц, сменявших друг друга в причудливой драматургии.
В «кошмарично сказочном», по выражению Александра Бенуа, Коктебеле Оболенская и Нахман оказались вовлеченными во «взрослый» мир художников – органичный, естественный, погруженный в природную среду – без мундиров и академической иерархии. Разговоры о живописи совмещались с походами на этюды, прогулками и вечерними посиделками, поиском камушков на берегу (фернампиксов), словесной пикировкой и некоторой обособленностью от остальной жизни волошинского дома.
Магда Максимилиановна Нахман – соученица Оболенской по школе Званцевой и кузина ее подруги Фелицы, но коктебельское лето и общий круг новых знакомых сблизит девушек, сделав их отношения доверительными, хотя и не лишенными некоторой доли соперничества. Да и характеры у них разные: «Тишайшей» прозовут неторопливую Магду в противоположность – цветаевской строкой – ее визави: «Быстрее пули я – Юлия».
С самого начала их вниманием завладел Кандауров – имена барышень были ему знакомы по недавней выставке «Мира искусства», и теперь он был рад свести с ними личное знакомство. Константин Васильевич – человек театра с амплуа «романтического героя». И неважно, что в Малом театре он занимался всего лишь техническим обслуживанием сцены; он обожал мир кулис, а еще больше – живопись, которую коллекционировал, выставлял и был одержим открытием новых талантов. Он приехал с женой, он вдвое старше, но редкое умение радоваться простым вещам с какой-то детской непосредственностью делало мир вокруг него свежее и ярче. Улыбка, кажется, не сходила с его лица, синие глаза светились радостью: «Как хорошо! Как прекрасно!» Банальность описания здесь не характеристика – краска. Таким воспринимает Кандаурова Юлия Леонидовна, да и другие мемуаристы вспоминали о нем как о человеке легком, «солнечном», располагающем к общению.