Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не сразу сообразил, как доказать его неправоту, и придумал подходящий к случаю пример только поздно вечером, когда уже лег спать.
– Если чужой человек даст тебе проверенные цифры касательно твоего производства, неужели ты отправишь их в мусорное ведро только потому, что почувствуешь их ошибочность? Неужели ты будешь полагаться на нелогичные чувства, а не на точные факты?
В ответ он назвал ряд величин от четырехсот тридцати до четырехсот сорока герц и спросил, каково, с моей точки зрения, их логическое значение. Я промолчал – обиделся, что он уходит от темы, да еще добавляет какой-то слащавости: термин «герц» прозвучал для меня как немецкое Herz – «сердце».
– Для твоего мозга эти величины ничего не значат – просто показатели частоты звуковых колебаний. Можешь записать их на листке бумаги, можешь внимательно рассмотреть, однако это не приблизит тебя к пониманию. Но… – Он подошел к пианино, нажал несколько клавиш и стал смотреть на меня в упор, да так, что мне пришлось отвести глаза. – Прислушайся к этим нотам, сынок. Они покажут, что я чувствую, слушая твой разговор. Если ты хочешь идти по жизни вперед, логика не приведет тебя никуда. Она покажет тебе разные места, далекие и близкие, это так, но, оглядываясь на пройденный путь, ты сам увидишь, что не достиг того, к чему стремился. Чувства – это наш, и в частности твой, разум, данный Богом. Учись прислушиваться к Богу.
Не в силах больше терпеть эти нотации, я выкрикнул:
– В Бога я теперь не верю! Бога нет! Бог – это сплошной обман! Он нужен для того, чтобы дурить людей и заставлять их подчиняться власти!
Я думал, он разозлится, но нет.
– Если Бога нет, то нет и человека.
– Это просто Quatsch[18], фатер, ты и сам знаешь. Мы-то как раз есть. Вот я, к примеру, нахожусь прямо тут. И могу это доказать.
Я стал топать ногами и хлопать в ладоши.
– Значит, ты хочешь разобраться, кто кого сотворил: Бог – человека или же человек – Бога, так? Но ведь и в первом, и во втором Бог существует.
– Нет, фатер, если Бога сотворил человек, то Бога нет. Он существует только в головах у людей.
– Сам же говоришь: «Он существует».
– Ну разве что как часть человека.
– Вообрази: человек создает картину. Эта картина – не то же самое, что создавший ее человек, и даже не часть этого человека; она существует отдельно от своего творца. Творения отделяются от человека.
– Картину можно увидеть. Она всамделишная. А Бога увидеть нельзя. Вот позови: «Ау, Господь Бог!» – никто тебе не ответит.
– А ты когда-нибудь видел любовь? Трогал ее руками? Разве достаточно крикнуть «Эй, любовь!», чтобы она примчалась к тебе на четырех лапах? Твои юные глазки могут тебя обмануть – не поддавайся. В этой жизни все самое важное – невидимо.
Наш спор ходил по кругу; в конце концов я заключил, что Бог – наиглупейшее творение человека. Отец грустно посмеялся и сказал, что я сильно заблуждаюсь; либо Бог – наипрекраснейшее творение человека, либо человек – наиглупейшее творение Бога. Разговор грозил закончиться тем, с чего начался, поскольку я придерживался очень высокого мнения о человеке и его способностях, но тут пришла мама и настояла, чтобы я перевернул форму для выпечки и подержал вверх дном, пока она будет извлекать кекс. По ее недосмотру кекс немного пригорел. Я распознал эту старую уловку.
Наши с отцом самые серьезные разногласия коренились в мировосприятии. Мне этот мир виделся нездоровым, грязным местом, которое требует основательной чистки и мечтает, чтобы его населяли только счастливые, здоровые арийцы. Что же до моего отца, он занимал сторону посредственности.
– Скука, скука! – восклицал он. – Мир, где у всех одинаково кукольные дети, одинаково приемлемые мысли, одинаковые палисадники, стриженные под одну гребенку, в один день недели! И никакого разнообразия, хотя оно – залог всего сущего. Различные нации, языки, мысли необходимы не только сами по себе, но и для того, чтобы каждый мог разобраться, кто он есть! Вот кто ты есть в твоем идеальном мире? Кто? Не знаешь! Ты настолько похож на всех и вся, что растворяешься, подобно зеленой ящерке на зеленой ветке.
Отец расстроился не на шутку; я решил закруглиться и больше не поднимать эту тему. Но, уже вернувшись в кровать и услышав родительские голоса, я прижался ухом к двери, чтобы подслушать, о чем беседуют отец с матерью. Маму беспокоило, что отец ведет со мной такие дискуссии, ведь в школе учеников спрашивали, о чем говорят у них в семьях. Она сказала: вопрос могут задать так, что он меня даже не насторожит, а я слишком мал и наивен, чтобы вовремя прикусить язык.
– Кругом полно тех, кого нужно опасаться, – отвечал папа. – Я не собираюсь опасаться родного сына!
– И все же остерегись. Пообещай мне больше не затевать такие споры.
– Росвита, заниматься воспитанием сына – это мой долг.
– А ты подумал, какие у мальчика будут неприятности, если он усвоит твои взгляды?
Отец признал, что порой забывается и начинает думать, что ведет спор не со мной, а «с ними». И добавил, что язык – это нечто более личное, чем зубная щетка, и распознать чужой язык в письме или в разговоре ему не составляет труда, но, слыша «их» язык из детских уст, он не испытывает ничего, кроме отвращения.
Девятнадцатого апреля, накануне дня рождения Адольфа Гитлера, меня заведенным порядком приняли в Юнгфольк – младшее звено Гитлерюгенда. Это был обязательный ритуал, согласия родителей никто не спрашивал. Пытаясь приободрить отца, мама говорила, что братьев у меня нет, что я становлюсь чересчур домашним ребенком и что мне пойдут только на пользу мероприятия на свежем воздухе и общение со сверстниками. Она указывала, что даже в католических подростковых группах сейчас учат обращению с оружием и стрельбе на меткость, а потому не следует думать, будто вернулась Первая мировая и меня отправляют под Верден[19]. Маме – это было видно по лицу, – вопреки ее убеждениям, нравилось, как я выгляжу в военной форме. Она поправляла на мне коричневую рубашку, завязывала галстук, а потом дергала меня за уши. Отец, считай, даже не отрывался от кофе, чтобы засвидетельствовать мое присутствие, а мне в голову лезло: уходи я на войну за окончание всех войн, он, видимо, проявил бы такое же безразличие.