Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Была в нём и ещё одна черта – он мог до неприличия долго вглядываться в предмет или лицо, поразившее чем-то необычным, репродукцию, малую искорку на блестящем изгибе дверной ручки, подлокотнике кресла, завитушке рамы. Словно это был вход в загадочное пространство, чего другие не замечали, а для него было чрезвычайно важно, потому что он собирался это запечатлеть.
В такие моменты он испытывал лёгкое волнение, отключался от окружающей реальности. Отвечал невпопад, молча восторгаясь обнаруженным ненароком. Оно так увлекало воображение и манило его в невероятные лабиринты, что присутствующие даже ревновали к такому его «выпадению». Особенно если это было чьё-то лицо, а тем более – женское. Старались перефокусировать его внимание, говорили:
– В конце концов, Алексей, что ты так вперился – это неприлично! Дырку во лбу высверлишь!
Но он лишь странно улыбался и молчал.
Ничего особенного в этом он не усматривал и обид всерьёз не принимал, потому что никакого коварства не таил.
– Уметь примечать невидимое – значит быть мудрым, а учитывать это – значит быть благородным, – отговаривался он высказыванием китайских мудрецов, но ни мудрым, ни благородным, в смысле происхождения, не был, да и сам себя таковым не считал. Просто это была очередная цитата, он использовал её как неоспоримый аргумент. Но бывало, что какую-то свою мысль он выдавал за цитату, преподнося в виде восточной мудрости, и, если никто не возражал, начинал тихо радоваться в душе, понимая, что мысль получилась удачной и он словно принадлежит к всемирному сонму мудрецов.
Алексей не был болтлив, но иногда «вспыхивал», и тогда фонтанировал словесный протуберанец. Он с увлечением рассказывал, и весьма недурно, в лицах, с мизансценами, будто очнувшись от некоего внутреннего созерцания или захваченный оригинальной идеей, занятной информацией. К удивлению собеседника, отметившего такую метаморфозу, он смеялся, радовался нечаянному озарению.
Вечером, после работы, засыпая в неуютном овражке чужого диванчика, вспоминал о том, что «растопырился» перед непонятно кем, и жалел, что зря «растопырился», зря выплеснул идею, и импровизация осталась неоценённой. – Бисер метнул перед свинками, – досадуя думал он. Но именно «свинками», потому что ему казалось, что даже мысленно сказанное «свиньями» может обидеть.
Такую «пьеску» он мог отыграть и перед совсем незнакомым собеседником – на автобусной остановке, в метро, в очереди. Хотя и помнил булгаковское – «никогда не разговаривайте с неизвестными», он вёл себя как деревенский житель, провинциал, который обязательно должен поздороваться со всеми встречными, расспросить о здоровье близких, поговорить о себе, уловках заокеанских политиков, видах на урожай в Краснодарском крае и непрогнозируемых причудах сошедшей с ума природы.
Он мгновенно создавал оригинальную теорию применительно к какому-то незначительному предмету или событию, вызывая удивление таким напором и открытостью, был похож на чудака, городского сумасшедшего, но как только начинал понимать, что его принимают за чокнутого, мгновенно замыкался и торопился уйти.
Рассказы для незнакомых он называл «мои публикации» и, смеясь, говорил:
– Не все ведь сочинения должны быть напечатаны! Они летают, как паутинки осенью, что-то хорошее напомнят и вызовут восторг.
О том, что паутинки могут противно липнуть к лицу и рукам, он не думал. В этом не было романтики.
Некоторые опасливо сторонились, другие же охотно пытались поддерживать разговор. Вскоре Алексей определял, кто перед ним, что за человек. Ему становилось неинтересно с людьми недалёкими. Он замыкался, мрачнел, соглашался, угукал, как голубь весной на карнизе, но казнил себя за нечаянный каламбур и старался уйти, вызывая удивление таким неожиданным перепадом настроения.
Интеллигентные, воспитанные люди на его посулы не откликались, подчёркнуто дистанцировались.
Он понимал, что не нужен ни тем, ни другим, остро ощущая одиночество.
Удивительно было то, что он ни разу не попал в нехорошую историю по причине такой открытости с незнакомыми, случайными людьми, никто не накостылял ему ни разу, даже не одёрнул зло, не попенял обидным словом «болтун» или того хуже – «словоблуд».
Он иногда задумывался об этом, глядя криминальную хронику по «ящику», созерцая очередную поразительную историю человеческой глупости, добровольно сотворённую людьми, вот так же «задружившими» с незнакомцами и погибшими просто, а оттого ещё более необъяснимо и жутко, словно глупые птицы, завороженно летевшие в смертельное свое отражение в зеркальных стёклах высоченных небоскрёбов.
Это буквально бросалось в глаза. Он чётко видел надвигающую смерть, сидя по эту сторону экрана, и готов был даже закричать. Ведь – вот же она, за правым плечом… под локтем… у сердца. Они не заботились о том, что отступают от мещанской заповеди – не раскрывайся, не высовывайся из панциря, пусть и хрупкого, известкового, даже рожки-антеннки спрячь, хотя бы из элементарного чувства опасности, здесь лес пострашнее дремучей чащи, и твою мякоть слизнут, вытянут на раз из ненадёжного убежища, проглотят, не поперхнутся, а лишь облизнутся, забудут и не вспомнят через пяток минут и тотчас новую жертву наметят, кинутся ею завладеть.
– Чужая душа – потёмки! – дивился он вслух, переводил дух, переживал за пострадавших, расстраивался, но приходил к выводу, что его искренность обезоруживает, посылает флюиды добра, лишает природной злобы, помрачения и он надёжно защищён от гибельной глупости случайных, преступных людей.
Редко, но глотал таблетки «валсартана», чтобы понизить подскочившее после таких репортажей давление.
* * *
В детстве они переезжали всей семьёй из города в город. Один чемодан был в парусиновом чехле на пуговках, спереди. В чемодане «батюшка» хранил многолетнюю переписку со всякими инстанциями, на случай, «если его не станет, а какая-нибудь метрика понадобится». Чемодан стал со временем неподъёмным. Мама умоляла бросить его, отец не спорил, но таскал его по городам страны, обрывая руки. По первой специальности был он каллиграф, окончил педагогический техникум. Но ничтожный заработок учителя отринул его от школы.
Отец любил процесс «творения и созидания». Он относился к чистому листу не просто как к чему-то, что надо заполнить набором конструкций из букв и арматуры знаков препинания. Это был ритуал творчества, воплощения на бумаге последовательно излагаемых мыслей. То, что мешало их рождению, надлежало разрушить. Поэтому всё начиналось с тщательного обдумывания.
Отец не спеша готовился, раскладывал ручки, бумагу, думал, пристально и незряче глядя перед собой, примериваясь плавным движением руки, вызывая любопытство Алёши к предстоящему письму. Потом же начинал писать, скругляя плечики наклонённых вправо букв, отмечая верхней перекладиной «т», а нижней – «ш». Он был похож в эти минуты на писателя, который озабочен поиском одного верного слова, чтобы донести свою мысль и быть понятым единственно точно и безошибочно.
В такие минуты дома строго следили за тишиной, чтобы не мешать сосредоточенной собранности отца.