Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Существовало правило: учительницы не имели права выходить замуж. Считалось, если у них будут свои дети, то они меньше будут любить тех, кого учат. В школе все должно быть подчинено тому, чтобы вырастить достойного человека, и тот, кто его воспитывает, не должен быть чем-то обременен. Может, именно поэтому обращались с нами довольно жестко: если кто-то плохо писал сочинение, то в лучшем случае получал линейкой по руке, в худшем – мы стояли в углу класса на коленях… Иногда доходило до того, что ставили коленями на горох. Считалось, будто боль лучше способствует запоминанию жизненной науки. Этот метод воспитания кажется жестоким, но он выработал во мне чувство собственного достоинства. Если я не хочу, чтобы меня били линейкой, я не буду больше говорить на уроке. Если я не хочу больше стоять в углу на коленях, я буду внимательно слушать урок, чтобы хорошо ответить.
В нашей школе был еще один психологический метод воздействия, который запомнился мне надолго. Спустя некоторое время после начала учебы я оказалась на последней парте, которая считалась «ослиной партой», – на нее высаживались исключительно отстающие ученики. Когда мне это растолковали, во мне взыграло самолюбие, стало очень обидно, и я решила во что бы то ни стало доказать, что достойна другого места – на первой парте. Очень скоро я стала одной из лучших учениц в классе, и теперь меня для примера другим посадили на первую парту – в знак поощрения.
Случай с «ослиной партой» сыграл, как я сейчас понимаю, решающую роль в формировании моего характера. У меня выработалось и закрепилось стремление к первенству, и с тех пор всю последующую жизнь я решаю одну и ту же задачу – как не быть серой посредственностью. Для этого пришлось упорно учиться у жизни и у людей, с которыми сводила судьба.
Когда я была маленькой девочкой, руки мои покрывал густой золотистый пушок. И женщины нашего шахтёрского посёлка не раз мне говорили: «Верная примета: быть тебе богатой и любимой людьми». Мне в это не верилось, потому что во французской школе, пусть редко, но меня били по рукам линейкой.
Картины детства остались в моей памяти как воображаемые фотографии. Настоящих фотографий мало, но память словно сама выбирает моменты, незримо фотографирует их и отпечатывает. Уже и война давно кончилась, умерли папа и брат, и семья наша переехала в Польшу, а перед моими глазами все вставала сельская дорога, по которой я, совсем еще ребенок, шла к моим бабушке и дедушке одна. И ведь не боялась. Почему – не знаю. Помню запах пережженных под солнцем трав, горечь воздуха, едва уловимый аромат незнакомых мне кустарников, на которых росла мелкая красная ягода. Мама запрещала срывать ягоды без разрешения – в округе было много ядовитых кустарников. И как цветной всполох – справа от дороги длинный барак, бабушка, стоящая на пороге и глядящая на меня из-под руки. Что могла понять детская душа? Мало. А вот почувствовать – другое дело. Меня окружали честные, небогатые люди, для которых хлеб насущный был основной заботой, но странное дело – повседневный тяжкий труд не делал их черствыми и жестокими, наоборот. Бедность, которая меня окружала, не была чем-то постыдным. Чем ты беднее, тем меньше тебе нужно было для счастья.
Счастье, что оно такое? Неуловимый миг, солнечный зайчик на кирпичной стене, или ощущение внутри тебя, что вот-вот все изменится, что будет светлее, теплее, что близкие твои встанут из небытия, улыбнутся, протянут к тебе руки и согреют тебя. Куда бы потом я ни уезжала, кто бы ни был рядом со мной, я всегда хранила в себе эти невидимые снимки прошлого. Они придавали мне сил и уверенности: что бы ни случилось, в ином мире есть души, которые молятся за меня.
Вспоминая свое детство, наполненное голодом, страхом и неизвестностью, я ищу ответ на вопрос: были ли в нем минуты абсолютного счастья? Было ли нечто такое, что помогало мне оставаться ребенком, несмотря на траур, который мама носила сначала по отцу, потом по сыну, и туберкулез, поселившийся и в моих легких, слава богу, мне удалось вылечиться? И, да, моменты счастья были. Может, не всегда они были счастьем, но то были минуты, когда уходило напряжение, когда я ощущала, как с души спадает камень…
В жизни было две радости: когда мама брала в руки мандолину и мы с ней тихонько напевали старые польские песни, и поход в костел. Там мне нравилось все: торжественный полумрак, запах воска, звуки органа и проникновенный голос священника… А главное – собственное состояние, возвышенное, легкое, от которого хотелось то плакать, то петь. Не с подружками и не с мамой, а с иконой Божией Матери я впервые поделилась своей мечтой: «Хочу стать учительницей».
По воскресеньям мы с мамой ходили в костел, и это было истинным праздником. Помню свой первый приход: мы вошли, запел хор, я стала подпевать, и возникло необычайное чувство слияния моего голоса с хором. Меня всегда завораживала атмосфера костела: благородное внутреннее убранство, но в то же время строгое, без излишеств, широкий центральный проход, торжественный, приглашающий туда, где в смирении и чадолюбии на приходящих смотрит наша Заступница – Дева Мария. Нравилось смотреть, как мама наряжается в костел. Для нее это тоже был особенный день, она ведь не только ходила молиться – в костеле она пела, и, сидя на первой скамье, я закрывала глаза, чтобы в многоголосье хора услышать её красивый глубокий голос. В этот день наши молитвы о мире и здоровье близких были особенно истовыми, мы верили, что Господь под сводами своей земной обители не может не услышать нас.
Бывало так, что в воскресный день мы шли с мамой по улице и навстречу попадалась нарядно одетая женщина. В послевоенное время это было нечастое явление. И мама говорила: «Смотри, какая красивая тётя, как артистка». Да, это простые люди так считают, что артист должен быть красивым. Когда-то в том далёком моём детстве я и представления не имела, кто такие артисты. Я просто любила петь, как пела моя мама, как, впрочем, поют многие люди для себя, дома, когда у них хорошее настроение или грустно…
В моем детстве было много одиночества, ведь после смерти папы и брата мама много работала, и я часто оказывалась одна. Уходя на работу, она закрывала меня в комнате на ключ. Как любой ребенок, оставшийся один, я придумывала себе мир, где есть мама и папа, где мама читает вечерами сказки и на столе всегда стоит еда, а на улице нет войны и никто никого не расстреливает. Помню, одной из забав той поры была игра в волшебную фею, которую я искала на шкафу и для которой я придумывала самое главное желание – то, о чем попрошу её, когда найду…
Но больше всего мне тогда хотелось мира, любви и красоты. Поэтому, став артисткой, всё, чего мне не хватало тогда, я стала дарить людям. И если я пою песни о доброте, о красоте, так это потому, что у меня в детстве этого не было. И если я стала выступать на сцене в красивых платьях, так это потому, что у меня, маленькой, их не было.
Конечно, настоящим праздником было Рождество. До сих пор храню молитвенник, в котором есть песни по случаю Рождества, как самую дорогую вещь для меня. Представьте себе двадцать тысяч жителей шахтерского поселка, которые почти одновременно направлялись в костел, а там играл орган, горели свечи, и все как один пели славу Христу. У меня, ребенка, было ощущение, что стен у костела в этот день вообще не было, потому что все, кто не поместился, стояли на улице и восторженно пели. Никакие другие впечатления моей жизни не смогли затмить этой картины. После службы люди шли домой на рождественский ужин, моя мама всегда готовила карпа. Под елкой каждый находил себе подарок, сотворенный волшебными руками моей мамочки. Она прятала их обычно в сапог из папье-маше.