Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все же под утро, перед возможностью сна, словно оправдывая двойную кровать и на что-то надеясь, я кладу рядом с подушкой какую-нибудь книгу, написанную мужчиной. Что-нибудь из классики или почти. И я знаю, что это лучшие ночи любовно-конвульсивной страсти, которые у меня когда-либо будут. Я сплю с Набоковым, Достоевским, Гоголем и Сологубом. Лондоном, Джойсом, Готорном и Рембо. Арденом, Бартом, Валери, Гессе, Д’Аннунцио, Есениным, Жене, Захер-Мазохом, Низаном, Оденом, По, Рильке, Салтыковым-Щедриным, а иногда – и даже часто – со всеми разом, до самой «я», и от мысли этой сладко подергиваюсь телом, будто Orgyia magna – крыльями перед исчезанием во времени. Вернувшись ко дню в саму себя и прорвав глазами соленую пелену, я тянусь горячей рукой к изголовью кровати, щупаю твердость обложки и пытаюсь, как слепцы, кожей ладоней определить чье-то лицо по изгибам. Этот ритуал неизменен и свят, ведь ничто другое не рождает во мне такого сильного чувства собственной молодости, которую я отдаю достойным ее. Достойным меня. И чужого вздоха не надо. Слово ведь живет без жизни, без кожи, оно ходит, лежит и блюдет, семеноточит, смотрит на мое добровольное наложничество, согревая меня, как девственница в постели Давида. И мне тепло, очень тепло. Аж до пота.
Ночь, она моя, женский род. Единственная устойчивая, ничем не рушимая однополая связь в моей жизни, на которую меня кто-то когда-то проклял. Мы регулярно остаемся тет-а-тет, при бледном свете того, что не дает тьме расти, и говорим исключительно глазами. Она – требует благодарности, я – покоя. Она задает вопросы, я ставлю восклицания. И каждая из нас – начало гибели другой. В сущности, преступная любовь эта не страшна, а чудовищно выгодна: она свободна и стерильна, она рождает только удовольствие, не отягченное ни беременностью, ни семьей. Не то что с днем, с этим улыбчивым деятельным женихом – садистом, натренированным на искусстве блуда, от которого ты ежедневно должна зачинать списки невыполнимых дел, уверенные галочки, результаты, результаты, результаты и идеальный, вот уж по-настоящему дивный новый мир. Но жених не юноша, а старик, хохочущий сквозь желтые треснувшие десны, и ты, однажды это осознав, вечерами бредешь домой, прикрывая опозоренную грудь и прислушиваясь к скрипам там, внизу. А вдруг? Что думаешь делать? Одна? Но, слава богу, от ночей проблем таких не будет – она плодотворит, не оплодотворяет. Ребенок от этого союза не родится, просто не сможет, не сформируется, а значит, никто из нас троих и не умрет, и не выживет, и царства не унаследует. Самое страшное преступление, которое можно совершить в этой жизни, – кого-то убить или стать родителем, что одно и то же. Заставить другого сделать не свой выбор и обречь его на вечный стыд. За все, что носится над ним с той самой минуты, как он своим пустозвонством прорвал пузырь. За всех. За самого себя, свое имя, свое тело, свои мысли, свою душу, свои мечты, свои вопросы, свои страдания, свою старость, которой не избежать, даже избавившись от всех зеркал в доме, но не от главного, отражающего сверху вниз. Мы же тут не на земле, мы в земле. Мы все дети мертвецов, прошлых, настоящих или будущих. Возникли из ниоткуда, из минуса, из нет. Завелись в животах счастливых, не очень или вовсе не матерей, сварились в их молоке, заплатили смертью за смерть и разошлись по своим углам. Кто втыкать, кто принимать. Кто извергать, кто подтекать. И если говорят, да, что человек – сын божий, то бог, если у этого слова вообще есть какой-то смысл, черт бы его побрал, не пресыщающийся отец-некрофил – только и делает, что пополняет гербарий трупов, насильно возвращая природе то, что никогда ей и не принадлежало. Как ей, должно быть, противен этот вечный сон-час в детском лагере, эта кадавральная коммуналка, которую ни ликвидировать, ни расселить. С каким, должно быть, отвращением она поглощает еще влажные, шевелящиеся кости тех, кто опять успел наследить, зацепиться. Кто мы. Откуда мы. Кто нас позвал. Почему заставил воскреснуть в Аду. К чему здесь прилепляться. Скучает ли по нас брошенное беспамятство. Когда домой?
Активация
Метро старательно меня укачивало, пока я ехала на главпочтамт отправить очередное письмо одному еврею без определенного места жительства, от которого я до сих пор не получила ни одного ответа. Видимо, не разбирает мой почерк. Москва, к слову, много читает в метро, за годы своей рептильной жизни под землей я изучила ее читательский вкус лучше, чем собственный. Почти ежедневно я записываю все книги, что вижу в руках у пассажиров, – в вагоне, на станции, на эскалаторе. Заглядываю под обложки, гуглю высмотренные фразы. В моем списке – больше двух тысяч имен своих или чужих, мертвых или живых, уже известных или тех, кого я так и не узнаю. Времени просто не хватит. Потому-то во всех книжных такая скорбная атмосфера – там на людей с полок смотрят как прошлое, так и будущее, которые никогда им не будут принадлежать.
Какой спокойный пульс, какой ровный! Ничто ее не волнует господи какой же угрюмый год надо будет зайти к ним в гости посекретничаем про