Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Встретиться было решено в одном из старых кафе для туристов на Бликер-стрит: эти заведения никогда не теряли для меня своего очарования. Мы заняли неудобную, деревянную кабинку в углу, рядом со ржавым русским самоваром. Алан снял пальто. Ковбойка больше не обтягивала его мышц; уменьшившись в толщину, он казался моложе. Рядом с нами молодой человек с широким умным лицом строил карточный домик. На столе перед ним лежала туристическая карта. Он поднял глаза, поймал мой любопытный взгляд и поднял бровь. Я отвернулась.
– Как Натан? – спросил Алан, поглаживая подбородок, будто ощупывал старый шрам.
Я вздохнула со смешком и подала знак официанту, чтобы принес кофе.
– Он ушел от меня, Алан. Нет, все в порядке. Ну, не совсем в порядке, но это было давно и… Я по-своему справляюсь. Долго рассказывать. А ты никого не встретил?
Он застенчиво улыбнулся, этот взрослый человек. Квадратная челюсть, сурово-озабоченное лицо, как и положено ковбою, – и вдруг эта улыбка! Я погладила его шершавую руку:
– Не волнуйся, Алан. Феликс никогда не был ревнив, и я бы огорчилась, останься ты один. Но конечно, поняла бы тебя.
– Никого, в общем-то, – сообщил он, вертя в руках солонку. – Есть один парень, который хочет обо мне заботиться. Но мне не нужно ничьей заботы.
– И никогда не было нужно.
– Я скучаю по нему, – сказал он серьезным тоном, продолжая теребить солонку.
Думаю, истина заключалась в том, что Алан всегда был гораздо мягче Феликса и гораздо более ранимым; его спокойствие объяснялось отчасти удовлетворенностью, а отчасти – невысказанным страданием. До Феликса у него имелись жена и дети. Целых сорок лет он был другим Аланом. Возможно, именно поэтому он любил моего брата: жадность к жизни, свойственная Феликсу, помогала ему наверстывать упущенное время. Алан никогда не любил наряжаться или танцевать, но ему нравилось вращаться среди людей, делавших то и другое: он всегда приходил в своих потертых джинсах, с легкой улыбкой на лице.
– Я тоже по нему скучаю, – сказала я. Алан крутанул солонку на столе, и мы стали наблюдать, как по стенам бегают солнечные зайчики. Наконец он остановил солонку кулаком. – Знаешь, чего я хочу? Я не хочу от этого избавляться. Я хочу чего-то невозможного: хочу, чтобы этого вообще не произошло.
– Да, – согласился он.
– Хочу, чтобы этого никогда не было. Я сошла с ума, Алан. Мне назначили ЭСТ.
Он взял мою руку и сжал ее.
– Сегодня была первая процедура. У меня случилась галлюцинация.
Он поморщился:
– От моих лекарств то же самое. Становится легче. А потом все возвращается. Сочувствую.
– Пусть тот парень позаботится о тебе, Алан.
Он на мгновение посмотрел на меня в упор – очень серьезно, с прищуром, отчего морщинки вокруг глаз сделались глубже, – потом покачал головой и отпустил мою руку:
– Я слишком стар и болен для всего этого. – Он отхлебнул кофе и пожал плечами; волосы его были в серебряном ореоле. – Тот юноша думает, что это очень романтично – быть вместе до конца. Быть вдовцом на похоронах. Я сказал ему, что мне довелось побывать таким вдовцом. Это вообще ни на что не похоже.
– Но ты же не умрешь, Алан.
Фраза сама по себе была глупой, но в тот миг прозвучала особенно глупо. Он оторвал взгляд от кофейной чашки. Глаза у него по-прежнему напоминали потрескавшуюся зеленую глазурь и сияли болью и изумлением; вот так странно смотрят на остальных умирающие – как будто мы всего лишь смертные. Где-то далеко выла и выла сирена. Рядом с нами раздался вздох: карточный домик рассыпался и карты разлетелись повсюду.
– Конечно нет, – сказал он с усмешкой. – Никто из нас не умрет.
Той ночью я засиделась допоздна, просматривая обзорные листы из фотографий, стараясь не думать об Алане и особенно о Феликсе. Может быть, я боялась своих сновидений, боялась, что брат снова в них появится. Около четырех утра я наконец оказалась в постели – глядела на мягкие белые стены, на оттиски фотографий, на красные шторы, раздвинутые, чтобы любоваться ночным Гринвич-Виллиджем и неизменным видом: домами на Патчин-плейс, башней библиотеки Джефферсон-Маркет и близлежащим садом. Желтые кроны деревьев гинкго заполняли промежутки между зданиями. Я хочу, чтобы этого не произошло. Помню, что я закрыла глаза и увидела, как во мраке пульсирует одинокая ярко-синяя звезда. В какое угодно время, только не в это. Звезда разделилась на две части, каждая из них тоже раскололась пополам, и так далее, и так далее. Пульсирующие голубые звезды делились, пока не образовали круглое скопление света, и, когда я упала в него, раздался гром: это последнее, что я помню.
31 октября 1918 г.
Был почти вечер, – должно быть, я проспала весь день. Медленное, мягкое пробуждение; далекий колокольный звон, казалось, вынимает меня из паутины. Я чувствовала, как солнечный свет и тени от уличных деревьев попеременно касаются век, и на мгновение ощутила себя девчонкой в загородном доме родительских друзей, где мы с Феликсом когда-то купались в реке, а потом притворялись, что спим на берегу. Отец относил нас – одного, потом другого – в машину, шепча матери: «Разве это не прекрасно – быть ребенком?» Я сделала несколько глубоких вздохов, вспоминая лето и Феликса, прежде чем набралась сил и открыла глаза.
Я долго лежала, пытаясь понять, что я вижу. Солнечный свет и тень. Полосатый атла́с и кружева. Кусок ткани, пятнистый от солнца и листьев, висит надо мной и слегка колышется на ветерке из открытого окна. Звук парового свистка, топот копыт. Полосатый атлас и кружева – все это было очень красиво, все это медленно, волнами, двигалось надо мной, и так же, волнами, двигался мой разум, пока я просыпалась на кровати с балдахином. Я опустила взгляд и посмотрела на остальную часть комнаты, которую освещал тот же свет, преломленный в воде. Дыхание мое участилось: вокруг кровати, на которой я лежала, не было ни фотографий, ни штор. А комната, которую я видела, не была моей комнатой.
Это было то, о чем предупреждал доктор Черлетти: дезориентация.
Я ведь знала, что это моя комната: форма и размеры – те же, окно и дверь – на своих местах. Но вместо белых стен передо мной были бледно-лиловые узорные обои с шариками и цветами чертополоха. На стенах – картины в позолоченных рамах и закопченные пластины газовых рожков. Столик с японским натюрмортом: фарфоровые палочки для еды и расписной веер. По сторонам от окна висели длинные, тяжелые зеленые шторы, плиссированные и с кисточками, а прямо передо мной в большом овальном зеркале, установленном наклонно, отражался полосатый балдахин над кроватью. Очарованная и заинтригованная последствиями сеанса, почти зная, что именно сейчас обнаружится, я стала подниматься, наблюдая за тем, как вырисовываются мои собственные очертания…
Вот это да! Что еще можно сказать, если видишь себя обновленным? Я была поражена: длинные рыжие волосы волнами ниспадали на тонкую желтую ночную рубашку, отделанную бесполезными ленточками, – такой рубашки у меня никогда не было. Я трогала свое лицо, думая: что это за трюк? Как эта женщина может быть мною?