Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У входа в метро к стене прилепилась дюжина телефонов-автоматов, но отозвался гудком только один, остальные либо безмолвствовали, либо были зверски раскурочены. Я бросил монету в щель и набрал номер Леты.
– Алло, – отозвался знакомый прокуренный голос.
– Здравствуйте, а Виолетта дома?
– Дома.
– Можно ее?
– Нельзя. Еще спит. Кто спрашивает?
– Знакомый.
– Василий?
– Федор, – снова зачем-то соврал я.
– Надо же! Позвоните через час-полтора.
– Спасибо.
Дневное метро выглядело пустынным. Вся страна трудилась, досрочно выполняя пятилетний план. На «Павелецкой» в вагон вошел седобородый узбек в тюбетейке и полосатом халате, подпоясанном красным платком. Обут он был в сапоги с галошами. В руках азиат нес авоську, набитую упаковками зеленого чая № 95, который в Москве никто не брал, в витринах стояли пирамиды, сложенные из пачек, зато где-нибудь в Средней Азии за ним буквально давились в очередях. Плановое снабжение. Мой друг Юра Ласкин, уроженец Ташкента, возил зеленый чай на родину чемоданами и ходил в гости к землякам не с бутылкой, а с заветной пачкой.
– Мамочка, смотри, смотри – Старик Хоттабыч! – ахнула девочка, прижавшись к матери.
Немногочисленные пассажиры заулыбались.
«Хоттабыч» почтительно наклонился и спросил меня:
– Уважаемый, где тут у вас Красная площадь?
– Через две остановки.
– А ГУМ?
– Там же.
– Спасибо, уважаемый!
Выйдя на «Площади Свердлова», узбек заметался по платформе, и мне пришлось выводить его к Кремлю. Я нарочно потащил деда по переходу через «Площадь революции», чтобы, как в детстве, подержаться за ствол нагана, который сжимал в руке бронзовый матрос. Иногда это приносило мне удачу. У Мавзолея толпился народ, ожидая чеканной смены почетного караула. Аксакал поспешил к зрелищу, а я рванул на улицу Куйбышева и, пробегая мимо ГУМа, увидел вывалившуюся из дверей очередь, куда длиннее той, что вытянулась к священным останкам.
Добежав до горкома и войдя в подъезд, я предъявил милиционеру партбилет, наволгший на взволнованной груди. Сержант долго сличал фотографию с оригиналом, отмечая, наверное, в моем лице некие одутловатые несоответствия. Слава богу, форма ушей, расстояние между глазами и прочие индивидуальные приметы с похмелья не меняются. Потом он проверил уплату взносов и глянул на меня с уважением: я только-только отдал партии три процента с гонораров за книжку стихов, а это – более 110 рублей, средняя тогдашняя зарплата.
Впрочем, старушка Мариэтта Шагинян носила в партком деньги сумками. Она писала книжки про Ленина, входившие в школьную программу. Кстати, зажать взносы считалось страшным проступком. Те, кому капало из многих источников, предпочитали переплатить, нежели предстать перед комиссией старых большевиков, отличавшихся крутостью времен Гражданской войны. Один дед с железными зубами, когда-то охранявший вагон с золотом, взятым у Колчака, а потом двадцать лет сидевший за левый уклон, бил костяным кулаком по столу и орал:
– У нас в двадцатом ни одного империала не пропало, ни одного камешка! – В голосе звучала застарелая гордость. – А вы червонец для партии зажилили! В двадцатом мы бы вас расстреляли как врага народа!
Теперь, при капитализме, я иногда думаю, что КПСС разогнали зря, лучше бы снабдили функциями налоговой полиции, уверяю, казна была бы полнехонька!
– Проходите, но обувочку лучше бы освежить! – посоветовал сержант, возвращая мне партбилет.
В самом деле, вскакивая в автобус № 148, я наступил в лужу и заляпал ботинки грязью. Для таких случаев возле входной двери стоял специальный агрегат с вращающимися жесткими и мягкими щетками. Имелся даже сосочек, из которого при нажатии педали выдавливался гуталин. Однако на моей памяти резервуар всегда был пуст: социализм давал сбои даже в горкоме.
Поднявшись в отдел культуры, я забежал в туалет – оглядеть себя и привести в порядок. С похмелья волосы у меня обычно дыбились. Прическу, смочив водой, я кое-как упорядочил, но бледность лица и краснота глаз меня выдавали. Я примерил взятые на всякий случай темные очки, но стал похож на шпиона из «Ошибки резидента». Эх, надо, надо было сказаться больным! Я сжевал мускатный орех, чтобы, как говорят теперь, освежить дыхание, и рассосал таблетку валидола, чтобы успокоить взволнованное сердце, потом умылся, высушив лицо и руки горячим воздухом, с воем бившим из пасти агрегата величиной с уличный почтовый ящик. Судя по чистоте и оснащенности горкомовского сортира, тут в светлое будущее продвинулись гораздо дальше, чем вся остальная страна.
Удерживая на физиономии выражение торопливой деловитости, я двинулся мимо бесчисленных дверей, мелькавших по обе стороны длинного коридора. Навстречу шли ответственные работники обоих полов, одетые в строгие темные костюмы, и только молоденькие секретарши позволяли себе немного яркой выпуклости. До революции здесь, около Биржи и Гостиного Двора, располагались «нумера», где купцы, воротилы и маклеры кутили под шампанское с хорошенькими грешницами. Наверное, их тени иногда забредают в кабинеты функционеров и шелестят бесплотными губами: «Ч-человек, дюжину устриц и шампанское!»
Наконец я добрался до нужной двери, обитой черным дерматином. Две скромные таблички сообщали о том, что здесь трудятся Л. Н. Алиманов и Н. Г. Лялин. Должности по традиции не указывались: в горком посторонние не ходят, а посвященные сами знают, кто где сидит и за что отвечает. От третьей таблички остались четыре дырочки и светлый прямоугольник с грязной окантовкой из отвердевшей пыли. Ветерана отдела Камынина недавно, за год до заслуженного отдыха, назначили директором парка культуры и отдыха, чтобы потом начислить побольше пенсию: зарплаты в горкоме были достойные, но умеренные. Я помедлил, меняя лицо. Входить к начальству следовало с выражением надежным, но не холуйским, да еще с оттенком самоиронии: в аппарате принято почти обо всем говорить шутейно. Пафос – для трибун. Но едва я взялся за ручку, как услышал за спиной натужный полубас, грянувший на весь этаж:
– «Не узна-а-ю-у Григория Грязно-ова-а!»
Я оглянулся.
– «Куда ты, удаль прежняя, дева-а-алась?»
Лялин пел, воздев руки и по-оперному выкатив грудь. Он был невысок, носат, ходил на каблуках, красил редеющие волосы и как выдвиженец из творческой среды позволял себе являться на работу в ярких пиджаках и пестрых галстуках. Остальные его коллеги напоминали мне служащих воинской части, которую зачем-то обмундировали в единообразные темно-синие финские костюмы. В тот день на Лялине были песочный блейзер с золотыми пуговицами, полосатая рубашка и галстук с драконами.
– «Пойдем в черто-ог мой, рыцарь долгожда-анный! – затянул он, увлекая меня в кабинет. – Я раны исцелю живой водо-о-ю…»
В кабинете друг против друга стояли два мощных стола, а третий, бесхозный, почти скрылся под горой брошюр, отчетов, писем, справок. Обстановка здесь почти не изменилась с тридцатых годов: довоенная массивная мебель с алюминиевыми инвентарными бирками, книжный шкаф со шторками, темные портьеры, схваченные в талии витыми кантами с кистями. На подоконнике в кадке рос фикус с большими, словно навощенными листьями. На столике стояла электрическая машинка «Ятрань» размером с пианолу. На стене висели два портрета: Ленин, масляный, потемневший, в облупившемся багете, и Андропов – новенький, недавно из типографии. Как ни старался художник, он так и не смог приблизить угловатые черты нового генсека к приятным среднерусским округлостям.