Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А. ПРОХАНОВ: Потом, уже когда все сунули свои носы в архивы, мне говорили, что в картотеке Проханова написано: «Вербовке не подлежит». Мне это лестно. Тем более что меня ведь вербовали не только в структуре. В этом нет ничего ужасного. Меня вербовали и в КПСС тоже. Правда, я уклонился как от одного, так и от другого.
В. ПОЗНЕР: Вы так и не были членом партии?
А. ПРОХАНОВ: Так и не был. И считаю это упущенным шансом.
В. ПОЗНЕР: И это не смущало никого?
А. ПРОХАНОВ: Это не смущало ни людей из разведки, ни людей из «Литературной газеты».
В. ПОЗНЕР: Ну что ж, здорово-здорово, ничего не скажешь… Теперь Даманский. Вы писали об этом. Однако были ли вещи, о которых вы не могли писать?
А. ПРОХАНОВ: Наверное, да. Но эти вещи не связаны с информацией. Они связаны скорее с эмоциональными оценками всего происходящего. Потому что мой материал имел успех. Я же был совершенно молодой человек, мне был тридцать один год, меня взяли практически с улицы, без стажа… До этого я очень усердно занимался русским фольклором, собирал песни, плачи, сказания. И вот эта интонация беды, случившейся тогда, во мне все время жила, присутствовала. И когда прилетели на вертолетах родители убитых — а там на заставе в Нижне-Михайловке хоронили, по-моему, около тридцати убитых пограничников, был ужасный парад — аллея красных гробов. Туда привезли со всей страны матерей и отцов. И они, врываясь в большую палатку, начинали рыдать и причитать так, как, по-видимому, причитали в период «Слова о полку Игореве»: «Ах ты, милый мой сыночек, кто ж тебя там избил? Да ты такой большой, да в гробик ты не влазишь», — и еще что-то. А я стоял, сам рыдая, у этих гробов и записывал их плачи.
В. ПОЗНЕР: Скажите, вот эти цифры — тридцать человек и так далее — вам позволено было о них писать?
А. ПРОХАНОВ: По-моему, да. Надо мной не было особой цензуры в этом материале, потому что я дал волю эмоциям. Там было мало антикитайской пропаганды.
В. ПОЗНЕР: Вы были там, когда шли бои?
А. ПРОХАНОВ: Нет, сражения произошли третьего марта. А я прилетел четвертого или, может быть, даже пятого. Вторая вспышка случилась пятнадцатого. Так что я попал как раз между первым и вторым, но там везде пахло кровью и порохом.
В. ПОЗНЕР: Вы говорили как-то, что Даманский для вас что-то сильно изменил в жизни. Что?
А. ПРОХАНОВ: Я был, в общем, фрондером по натуре. И мое бегство в леса, и мои связи, мои дружбы с московскими эзотерическими кружками, с безумными символистами, диссидентами — все это сделало меня противником системы. Ну, не врагом, правда, не тотальным нигилистом. Конечно, молодости свойственны претензии, которые мы предъявляем к власти. И вот там, на Даманском, я прежде всего понял, что речь идет о большой войне. О большой исторической, предсказанной еще, может быть, в XIX столетии, войне с Китаем. Желтая опасность, желтая угроза. И это меня потрясло. Я почувствовал себя включенным в историческую тенденцию, очень сложную, страшную для моей страны. Мне пришлось выбирать между моей страной и чем-то другим, что ей грозит. Я выбрал страну… И еще там случился эпизод… Может быть, я его спустя столько лет придумываю, возможно, есть в нем нечто, додуманное мною потом. Но там был один особист, пограничник (погранвойска — это КГБ), связанный с войсками, — молодой человек, по-моему, старший лейтенант. Нам с ним захотелось приблизиться к месту этого боя, сражения, к лежкам кровавым, которые оставляли раненые пограничники. А на пути у нас — Уссури, огромная река, разделенная мартовскими льдами. На той стороне — Даманский. И мы с ним вместе вышли на лед и поползли, даже не получив директив. И в момент, когда мы двигались рядом по этой реке — а лед был достаточно толстым, но под ним гудела вода, рокотал гигантский восточный поток, он нас сотрясал, — я вдруг почувствовал какую-то поразительную солидарность с этим человеком, связанным с системой, с госбезопасностью, с армией, с войной. Еще совсем недавно он казался мне персоной нон-грата — из-за профессии, которой пугали моих друзей, писателей, не имеющих работы, и стихотворцев, которых готовы были схватить, посадить в сумасшедший дом. А теперь этот человек вдруг стал мне родным. Этот момент я зафиксировал в своей психике. И потом очень часто в жизни мне приходилось выбирать между страной, родиной и государством, точнее сказать, явлениями, связанными с истреблением, умалением, ослаблением этого государства. И я всегда выбирал государство.
В. ПОЗНЕР: Вы и сегодня считаете, что существует желтая опасность?
А. ПРОХАНОВ: Я думаю, что существует и желтая, и черная, и белая. Не война, конечно. Ведь сейчас, в XXI веке, войны ведутся иначе. Опасность я вижу не со стороны блестяще оснащенных китайских дивизий, которые стоят вдоль русской границы и вдруг перейдут и захватят. Нет. Есть инфильтрация. Инфильтрация населения, инфильтрация уклада. Инфильтрация этой великой китайской победы, которую они одержали в начале XXI века и, видимо, одержат окончательно где-нибудь к середине XXI века. Ощущение, что рядом с тобой существует могучее сверхгосударство, полноценный, развивающийся этнос. Я думаю, что через пять лет мы с вами поедем в Пекин праздновать победу китайской цивилизации над белым миром, над буржуазным миром.
В. ПОЗНЕР: И мы это будем праздновать?
А. ПРОХАНОВ: Полагаю, у нас не останется других возможностей. Нам придется либо воевать с этим, либо признать…
В. ПОЗНЕР: На Даманском с вами произошла эта метаморфоза или своеобразная перестройка. В дальнейшем, когда вы ездили в другие горячие точки, в том числе в Афганистан, это чувство в вас сидело?
А. ПРОХАНОВ: Во мне после этого поселилось другое чувство. Ведь у меня появилось много всяких друзей, связи, я сменил амплуа, оставил свою кислотную среду. У меня были блестящие друзья, старше меня, которые меня многому учили. Среди них был Константин Павлович Пчельников, футуролог, архитектор, мысливший категориями цивилизации, в том числе цивилизации советской. И как авангардист, который воспринял потрясающую энергию двадцатых годов и перенес ее через тяжелые, страшные времена сороковых и пятидесятых, он этот пафос грядущего, пафос конструктивизма и русского космизма, если угодно, нес в себе. И передал его мне…
В. ПОЗНЕР: А вы цените то, о чем он вам говорил? Ведь все это было уничтожено… С точки зрения тех, кто это делал, это уничтожалось как нечто, не соответствовавшее советской философии, что ли. Так мне кажется.
А. ПРОХАНОВ: Все, что он мне говорил, я, безусловно, ценю. И уже теперь, сравнительно недавно, я понял, что это все не было уничтожено. Это изменило форму, костюмы, ризы. Потому что я до сих пор оцениваю советский строй, особенно сталинизм с его победой, как торжество русского космизма. Это космическая русская задача, антропологическая задача, связанная с мессианством русской истории, русского народа и русского порыва, во многом трагического для самого народа. И, конечно, сороковые или пятидесятые, даже шестидесятые годы не были годами Вернадского в полном смысле слова или Николая Федорова. Но уже к шестидесятым — началу семидесятых годов эти тенденции проявились.