Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ne sont que trois materes à nul home entendant:
De France, de Bretagne et de Rome la grant.
Et de ces trois materes n’I a nule semblant.
Li conte de Bretagne sont et vain et plaisant,
Cil de Rome sont sage et de sens apparent,
Cil de France sont voir chascun jour aprenant.
[Для человека сведущего есть лишь три рода материй:
Из Франции, из Бретани и из Рима Великого.
И ни одна из трех материй не имеет себе подобных.
Рассказы из Бретани вздорны и забавны,
Из Рима – благоразумны и, бесспорно, здравы,
Из Франции – что ни день, поучают (ст. – фр.)].
Впрочем, понятно, что бретонские лэ после перевода французскими труверами неизбежно теряли мелодическое начало, самую узнаваемую часть оригиналов. Это судьба всех музыкальных произведений: они быстро устаревают; лишь самые красивые арии остаются надолго и перепеваются; но иначе обстоит дело с хорошо рассказанными историями и приключениями. Потому-то и сохранились исходные сказания и забылась музыка, некогда главное их украшение, и тем скорее, чем чаще ее слушали вначале.
Между тем в этих старинных мелодиях наши предки десятого, одиннадцатого и двенадцатого веков находили столько же прелести, сколько мы находим ныне в неаполитанских или венецианских песнях, в красивейших ариях Моцарта, Россини, Мейербера. Будучи разделены на несколько двойных куплетов, демонстрируя разнообразие ритмов и звучаний, объединив в себе вокальную и инструментальную музыку, бретонские лэ стали нашими первыми кантатами. Кто-то сказал: если мир – это семейный портрет, то прошедшие века должны иметь немало родственных черт с настоящим. Почему бы поколениям, столь полюбившим многоречивые сказы о войне, любви и приключениях, позволившим их исполнителям создать обширный и деятельный цех, почему им было не постичь мелодических созвучий, могучего воздействия музыки? Почему им было не иметь своего Марио, своей Патти, своего Малибрана, Шопена, Паганини? Музыкальное чувство не ждет, пока объединятся несколько сотен инструментов и певцов, чтобы обнаружить себя: оно воздействует на человеческую душу во все времена, во всех странах, как род неосознанной тяги к наслаждениям, превосходящим все земные. Это чувство нелегко определить; еще труднее от него избавиться. Исключения я здесь не беру в расчет; я говорю о большей части человечества. Есть среди нас и те, кто видит в системе мира лишь ход механизмов, издавна заведенных неведомо кем и неведомо зачем. Другим даже в сладчайших мелодиях слышится один шум, тем более терпимый, чем менее он длится. Эти исключительные и, я бы сказал, внечеловеческие натуры повредят музыкальному чувству не больше, чем идее Провидения[16], столь же глубинной и врожденной.
Да, наши предки – и здесь я намеренно говорю обо всех классах нации, не давая привилегии высшим перед низшими, – были отзывчивы к прелести музыки и поэзии никак не менее, чем мы это приписываем себе сейчас. Какой круг собравшихся мы увидели бы сегодня на многолюдных площадях Парижа, этой столицы искусств и словесности, вокруг бедного исполнителя, пришедшего прочесть или спеть поэму во много тысяч строк, будь это даже поэма Ламартина или Виктора Гюго? Так вот, что уже невозможно сегодня, то бывало во всех уголках Франции в столь усердно бранимые (вероятно, потому, что плохо известные) времена Гуго Капета и Людовика Толстого. А для поколений, столь падких на песни и стихи, конечно, нужны были артисты, жонглеры, музыканты, труверы и сочинители, обладающие известным мастерством и гуманитарным образованием. Что они не знали греческого и не были великими латинистами, что они часто не обременяли себя умением писать и даже читать, это я вполне допускаю. Но их память не страдала из-за такой малости: она от этого становилась только лучше и крепче, уснащенная преданиями, восходящими к самым отдаленным истокам и собранными со всех частей света; преданиями тем более заманчивыми, что они преодолели огромное время и пространство, заиграв отблесками, придавшими им особую самобытность. У жонглеров имелись наготове песни любой длительности, сказания любого рода. Чтобы понравиться наверняка, они должны были много знать, хорошо петь и говорить, учитывать произношение, обычное для той публики, к которой они обращались, владеть искусством удерживать внимание, не утомляя его. Эта профессия давала достаточно большие преимущества, чтобы поддерживать среди тех, кто ею занимался, благотворное соперничество и чтобы побуждать их непрерывно искать новые источники сказаний и песен. Они немедленно усвоили и главнейшие лэ Бретани, и самые занимательные повести Востока, придавая этой более-менее экзотической добыче французскую форму сказа, фаблио, авантюрного романа.
Неоспоримая древность и приоритет бретонских лэ по отношению к романам Круглого Стола устраняют одно затруднение, которое давно меня занимало. Как объяснить, спрашивал я себя, характер и возникновение второго Святого Грааля, Ланселота и Тристана среди общества, которое до сих пор слушало и знало лишь жесты, отражение столь грубых, жестоких и примитивных нравов? Каким образом Гарен Лотарингский, Вильгельм Оранский, Карл Великий, Роланд могли столь внезапно уступить место учтивому Артуру, томимому любовью Ланселоту, роковому Тристану, любострастному Гавейну? Как неукротимую Людию, неистовую Бланшефлер, гордую Орабль могли так быстро сменить столь нежные и утонченные героини, как Изольда, Гвиневра, Энида и Вивиана? Как, наконец, такие разные произведения – выражение двух столь противоположных состояний общества – могли близко столкнуться в двенадцатом веке?
Именно в двенадцатом веке, и даже раньше того, во Франции существовали два поэтических течения, два выразительных начала одного и того же общества. Французские труверы черпали из одного источника, бретонские арфисты – из другого. Первые выражали нравы, характер и чаяния франкских племен; вторые, отделенные от прочего населения Франции своим языком и обычаями, лелеяли в стороне воспоминания о былой независимости и хранили культ патриотических традиций. Они предпочитали картинам битв и сражений французских баронов легенды о былых приключениях, где причиной была любовь, или те, что утверждали суеверия, с которыми тщетно боролось христианство. Мелодичные формы бретонской поэзии разносились далеко и вскоре завоевали сердца французов в других наших провинциях; арфистов хорошо принимали за пределами Бретани; затем появился интерес и к сюжетам песен, которым так охотно внимали слушатели. Постепенно французские жонглеры обратили это себе