Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тех, кто клеветал в 1920-е годы, теперь Ахматова называла “вязальщицами”, это были местные сплетницы. Их раздражали ее постоянные посетители, подношения, которые она получала, и то, что она щедро делилась со всем двором. Мария Белкина говорила, что эти дамы действительно сидели на наружной лестнице напротив ахматовской двери и следили за всем, что происходило во дворе: кто к кому идет, кто от кого вышел – и при этом беспрерывно вязали. Ахматова ответила всем “вязальщицам” стихотворением, написанным 21 июня 1942 года:
“Вязальщицы” преследовали ее всю жизнь, до самой смерти. Их иное название, как объясняет Л. К. Чуковская, – “фурии гильотины”, женщины-фанатички, появившиеся в годы Французской революции. Их изобразил Чарльз Диккенс в романе “Повесть о двух городах”. “Накануне казни они садились перед гильотиной в первых рядах и деловито перебирали спицами. Не прерывая вязания, женщины подсчитывали отрезанные головы”.
Раневская рассказывала: когда Анна Андреевна вешала на дверь записку со словами о том, чтобы ее не беспокоили, так как она работает, бумажку каждый раз срывали, та и часу не могла провисеть – понимали, что это автограф знаменитого поэта. Объяснять что-либо своим современникам она не пыталась, стихотворение “Какая есть… ” скорее было адресовано будущим поколениям, Ахматова рассказывает потомкам не о поэтической – о личной судьбе. В умении брать на себя чужие кресты она признавалась еще в середине 1920-х первому биографу – П. Лукницкому. И здесь не было тщеславия или гордыни, она не мерилась с другими своим горем, скорее обнаруживала перед читателями разность жизненных масштабов. Она жила десятилетиями в таком концентрированном кошмаре ночей, звонков, тюремных очередей, измен, что “эти люди” просто не могли ни осознать, ни вместить в себя весь ее опыт. Именно такого рода люди потом, с удивлением оглядываясь по сторонам, говорили: “А что, разве кого-то сажали, разве были какие-то сложности в стране? У нас все было хорошо”. Слепота и глухота многим помогали выжить физически, но духовно – убивали.
Ахматову сравнивали с Кассандрой, она рано стала предвидеть будущее, в том числе и свое, в том числе и посмертное, поэтому она и обращается к нам, зная заранее, что мы прочтем в мемуарах “вязальщиц”.
Так совпало, что с июня 1943 года Ахматова и Чуковская стали жить в одном дворе на улице Жуковской, занимались литературой с одними и теми же подростками, которые приходили к ним на занятия, – Э. Бабаевым, 3. Тумановой, В. Берестовым.
С середины декабря 1942-го я перестала у Анны Андреевны бывать, – писала Лидия Чуковская. – И она более не посылала за мною гонцов. Вплоть до моего отъезда из Ташкента в Москву осенью 1943 года (то есть почти целый год!) – мы, живя в одном городе, изредка встречались всего лишь на улице – на окаянно знойной, непереносимо длинной улице азиатского города (который ей удалось, а мне так и не удалось полюбить)[255].
Летом 1952 года отношения между ними восстановились и продолжались до самой смерти Ахматовой. Лидия Корнеевна Чуковская оставила подробные “Записки”, в которых запечатлены атмосфера тех лет и их многочисленные разговоры.
В те дни и месяцы Ахматова страдала не только за сына, но и за Владимира Георгиевича Гаршина, которого с конца 1942 года стала называть своим мужем. Они были связаны дружбой и нежной привязанностью еще накануне войны. Он был врач, профессор-патологоанатом, на тот момент главный прозектор в блокадном Ленинграде. В умирающем городе для него было очень много работы. В одном из писем, отправленных Ахматовой в Ташкент, он сделал ей официальное предложение, поставив условием, что она должна взять его фамилию. Ахматова после некоторого колебания согласилась. Она с нетерпением ждала от него писем, но они приходили крайне редко.
24 мая 1942 года она получила от Гаршина открытку, а через некоторое время сказала Чуковской, что хочет ехать в Ленинград с подарками для ленинградских детей, чтобы увидеть Гаршина. Но поездка не состоялась. Через всех ленинградцев она пыталась узнать о нем. В ноябре жена Гаршина упала и умерла на улице. Он написал Ахматовой письмо, где объяснял, что покойная была самым значительным человеком в его жизни. Ахматова негодовала: “А если бы я написала ему, что самым значительным человеком в моей жизни был Лурье?” Но потом они стали с нетерпением ждать встречи. Ему была посвящена вторая часть “Поэмы без героя” и эпилог.
В середине 1942 года из блокадного Ленинграда в состоянии тяжелой дистрофии выехал Николай Пунин, бывший муж Ахматовой, со своей семьей. Она писала близкому другу, Н. Харджиеву, критику, живущему в Алма-Ате, что 21 марта через Ташкент в Самарканд проехал с семьей Н. Н. Пунин, который был в тяжелом состоянии, и его нельзя было узнать. Кроме того, она вновь и вновь писала, что от Гаршина нет вестей.
Ахматова встретила Пунина на вокзале в Ташкенте, помогла деньгами и продуктами, он был глубоко тронут. Из Самарканда, конечного пункта их следования, из больницы, куда его сразу же положили с истощением, он отправил ей прекрасное письмо, которое Ахматова всю жизнь носила с собой.
Мне кажется, я в первый раз так широко и всеобъемлюще понял Вас – именно потому, что это было совершенно бескорыстно, так как увидеть Вас когда-нибудь я, конечно, не рассчитывал, это было предсмертное с вами свидание и прощание. И мне показалось тогда, что нет другого человека, жизнь которого была бы так цельна и поэтому совершенна, как Ваша; от первых детских стихов (перчатка с левой руки) до пророческого бормотания и вместе с тем гула поэмы. Подъезжая к Ташкенту, я не надеялся Вас увидеть и обрадовался до слез, когда Вы пришли, и еще больше, когда узнал, что Вы снова были на вокзале. Ваше внимание ко мне бесконечно[256].
Ленинград был родным городом многих ташкентцев, а за время войны к нему возникло отношение как к живому человеку. Ленинградцы несли в себе трагедию города, независимо от того, где находились. Связь с любым человеком оттуда была предельно драматична, все сведения о Ленинграде отзывались горем и потерями. И если на фронте могли воевать, сопротивляться врагу, то в Ленинграде – терпеть, погибать или чудом спасаться.