Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нельзя сказать, что мы были совсем заброшены. Альберт чувствовал, когда я была уже на грани, и иногда все же появлялся за семейными ужинами. Он подбрасывал мальчиков в воздух и щекотал, а однажды даже намекнул мне на некое сотрудничество. «Может, вернемся к теории относительности, Долли? Не поразмыслить ли нам о связи гравитации с относительностью?» На следующий день он вел себя так, будто никогда не произносил этих слов. Я постаралась не позволять себе расстраиваться из-за этого.
Иногда хотелось все бросить, но я понимала, что должна быть стойкой — ради Ханса Альберта и Тета. Я делилась своими переживаниями с Элен, писала ей о том, как я изголодалась по теплу и ласке, как я одинока и как благодарна ей за то, что она есть в моей жизни. Только с ней я и могла быть собой.
Мне казалось, что я переношу все это не без внешнего изящества, но в один из дней я увидела себя в зеркале. «Кто эта женщина?» — спросила я себя, глядя на собственное отражение.
Раздавшиеся после родов бедра, все еще тонкая талия скрыта под объемными складками некрасивого домашнего платья. Огрубевшие нос и губы, потерявшие форму брови. Когда-то сияющая кожа и блестящие волосы потускнели. Мне было всего тридцать шесть лет, а выглядела я на все пятьдесят. Что же со мной случилось? Может быть, то, что я так себя запустила, и стало одной из причин охлаждения Альберта?
В тот самый миг, когда на глаза у меня навернулись слезы, из спальни Тета раздался громкий лающий кашель. Тихонько открыв дверь, чтобы не разбудить младшего сына, я подошла посмотреть на него. Темными волосами и одухотворенными карими глазами он походил на старшего брата, но сложение у него было совсем другое. Если Ханс Альберт всегда был крепким коренастым мальчуганом, то Тет родился хрупким и то и дело подхватывал какую-нибудь очередную болезнь. Прага с ее загрязненным воздухом была ему совсем не на пользу.
Щеки у него раскраснелись, и я потрогала его лоб. Он весь горел. Меня охватил страх. Я бросилась к столу, написала записку врачу и, попросив соседку присмотреть за Тетом, побежала на улицу искать посыльного. Через час врач постучал в нашу дверь.
— Большое спасибо, что приехали, доктор. Вы появились быстрее, чем я надеялась.
В прошлый раз, когда Тет слег с высокой температурой, я прождал врача восемь часов, поэтому и теперь настроилась на долгое, тревожное ожидание.
— Я как раз был в соседнем доме. Там, видите ли, вспышка брюшного тифа, — объяснил он.
Сердце у меня бешено забилось. Тиф? Тет как-то пережил бесчисленные простуды, ушные инфекции и даже воспаление легких, но тиф?
Он ведь у меня такой слабенький.
Доктор заметил ужас в моих глазах. Он взял меня за руки и сказал:
— Пожалуйста, дайте мне осмотреть его, фрау Эйнштейн. Возможно, у него просто-напросто грипп, каких я немало повидал в Праге. Может быть, никакого тифа и нет.
Я провела его в комнату Тета, радуясь, что Ханс Альберт еще в школе, и стала глядеть, как врач осматривает моего обмякшего сына. Про себя я шептала «Богородицу», молясь, чтобы это была обычная простуда или рецидив какой-нибудь ушной инфекции, которые так часто случались у Тета.
— Не думаю, что это тиф, фрау Эйнштейн. Однако полагаю, что у вашего мальчика какая-то другая инфекция. Ему понадобятся ледяные ванны, чтобы сбить жар, и постоянное наблюдение. Справитесь?
Я благодарно кивнула, осенила себя крестным знамением и наклонилась к Тету, чтобы пригладить ему волосы. На мгновение я увидел раскрасневшееся от жара лицо Лизерль в постели, и сердце у меня замерло. Это не Лизерль, напомнила я себе. Это Тет, и он будет жить. И у него не скарлатина и не тиф, а самый обычный грипп. Но в то же время я понимала, что не могу больше подвергать детей опасности грязной пражской воды, воздуха и пищи. Из Праги нужно уезжать.
Через три дня после этого ужаса с Тетом Альберт вернулся домой с Сольвеевской конференции в Брюсселе, где собрались двадцать четыре самых ярких ученых Европы. В тот вечер я уделила особое внимание своему внешнему виду. Затем, не упоминая о болезни Тета и стараясь ничем не досаждать, я накормила Альберта ужином и не мешала ему расслабленно отдыхать с трубкой, рассказывая нам с Хансом Альбертом о конференции. С первых дней нашего приезда в Прагу Альберт держался так отстраненно, что теперь было большим облегчением видеть его оживленное лицо и слушать его рассказы. На конференции были все светила физики, о которых мы читали и говорили десятилетиями, — Вальтер Нернст, Макс Планк, Эрнест Резерфорд, Анри Пуанкаре и другие. Но на Альберта произвели впечатление не эти ученые старой школы, а новая группа парижских физиков: Поль Ланжевен, Жан Перрен и знаменитая Мария Кюри, которая сама получила Нобелевскую премию в Брюсселе.
У меня было что спросить о мадам Кюри: она была моим давним кумиром, и я восхищалась научным партнерством, которое сложилось между ней и ее покойным мужем. Именно такие отношения, как я когда-то думала, могли бы быть у меня с Альбертом. Однако его рассказы продолжались час за часом — за эти часы тяжелый кашель Тета мог бы уже заметить даже рассеянный Альберт, — и мое нетерпение росло. Когда минуло два часа, я, уложив Ханса Альберта и зайдя взглянуть на Тета, отважилась наконец задать пугающий вопрос:
— Альберт, как ты думаешь, нельзя ли нам все-таки уехать из Праги? Вернуться в Цюрих или переехать в какой-нибудь другой европейский город с более здоровым климатом?
Он помолчал, и между бровей у него пролегла глубокая морщина.
— Звучит ужасно по-мещански. Я знаю, что Прага не может похвалиться таким комфортом и роскошью, как Цюрих или даже Берн, но для меня это прекрасная возможность. Это довольно эгоистичная просьба с твоей стороны, Милева.
Милева? Кажется, он почти никогда не называл меня Милевой с тех пор, как мы покончили с формальными «фрау Марич» и «герр Эйнштейн» много лет назад в Цюрихе. Подавив обиду на это обращение и на несправедливые обвинения в «мещанстве» и «эгоизме», я сказала:
— Я прошу не для себя,