Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
В эту ночь погиб не один Родзянко. По счету Красного Креста, расстреляно было несколько тысяч человек. Их расстреливали прямо на улице, некоторых за удостоверение личности на бланках красного цвета. Ожидая всяческих бед, русские офицеры запаслись этими бумажками, где их означали как украинцев. Но вошли большевики, и началась расправа с будто бы украинскими офицерами. С другими же дело было проще. Расстреливали за сапоги и галифе (тоже бывшие своего рода удостоверениями личности), ибо освободители Киева были так же раздеты, как некогда солдаты Наполеона, вошедшие в итальянские города. Наполеон разрешил грабить три дня. На четвертый день стали расстреливать. Так корсиканец одел и накормил свою боевую и голодную армию и вместе с тем сохранил дисциплину.
Выше я уже указал, что Красный Крест насчитал несколько тысяч погибших. Быть может, этот счет преувеличен. Вот другой счет. Некая Марья Андреевна Вишневская пришла в морг Александровской больницы и там при помощи служителей, которым она заплатила, перебрала семьсот трупов, отыскивая знакомых.
* * *
Эта же Мария Андреевна в косынке сестры милосердия проникла в нашу залу, разумеется, одарив часовых, раздала карандаши и клочки бумаги арестованным и приказала:
— Пишите, что вы живы.
Эти бумажки она затем отнесла в какую-то женскую гимназию, и девочки старших классов моментально разнесли их по адресам. Таким образом родные и близкие узнавали, что мы живы.
Мне она бумажки не дала — она меня слишком хорошо знала в лицо, но сделала вид, что меня не узнает.
* * *
Разгадку ее поведения я скоро узнал. В нашу залу вошла тоже в костюме сестры милосердия молодая девушка. Ее я тоже знал. Она была гласной городской думы от партии большевиков. А сопровождал ее некто Гинзбург, тоже гласный от большевиков. Они через некоторое время разыскали меня и сказали:
— Вашим сообщено, что вы живы, но вас нет, вы исчезли. Не ждите, когда будут вызывать для передач. Вас не будут вызывать. Вы сами стойте у дверей и увидите кого надо.
Так и было. Заключенных не кормили. А потому часовые самоотверженно целый день вопили, выкликивая имена различных заключенных, которым приносили передачи.
Я, простояв некоторое время у дверей, увидел мою сестру Аллу Витальевну, державшую узел, а рядом с нею стояла Дарья Васильевна. Обе не сказали ни слова, но Дарья Васильевна смотрела на меня таким взглядом, который я помню и сейчас.
Жена моя Екатерина Григорьевна не приходила. Ее слишком хорошо знали, а ведь я пропал.
* * *
В эти дни среди круговорота нашей залы обозначились две партии. Одни — паникеры, другие — «наплеватели». Дело было в том, что сейчас же распространились слухи, что придут матросы, которые всех расстреляют. Их ждали день и ночь. Паникеры продолжали паниковать, но другие вдруг возмутились и сказали:
— Расстреляют? Ну и наплевать.
Эти наплеватели завладели квадратным возвышением в зале, и здесь они занимались рассказыванием всяких анекдотов — армянских, еврейских, приличных и похабных. Это был мудрый выход. Хохот ни на минуту не замолкал вокруг них, привлекая и многих паникеров, которые забывали матросов. А матросы так и не пришли.
Вместо этого, кроме вызова на передачи, стали вызывать и «в трибунал». Трибунал образовался как-то в порядке самодеятельности и стал разбирать вину заключенных, которых оказалось гораздо больше четырехсот, так как выяснилось, что и другие помещения тоже были забиты ими.
Как я узнал впоследствии, идея этого трибунала принадлежала некоему студенту Амханицкому84. Он был левый эсер, а левых эсеров тогда большевики еще признавали.
Амханицкий был еврей, и он набрал себе в качестве членов трибунала (сам он был председателем) нескольких киевских адвокатов, тоже евреев.
Меня вызвали, но не гласно, а по секрету. Я предстал пред этим трибуналом, не ведая, чего же ждать. Амханицкий сказал мне:
— Товарищ Шульгин, ваше дело не подсудно киевскому трибуналу. Через некоторое время мы отправим вас в Москву.
А Угнивенко не вызывали. Его пришпилили ко мне, присоединили навсегда, и это кончилось для него плохо.
* * *
Я познакомился еще с одним евреем, тоже заключенным. Он мне сказал:
— Я каждую ночь ухожу отсюда.
— Каким образом?
— Ну, вечером. Когда выводят в сад по нужде. Там они стоят кругом. Темно. Я себе тихонько прохожу и иду домой. А утром прихожу обратно. Это и вы можете сделать.
Я ответил:
— Я не могу этого сделать. Сейчас же увидят, что меня нет. А если я убегу, могут арестовать мою жену.
— Ну, как себе хотите.
Я же подумал: «А не провокатор ли ты?»
* * *
Познакомился я там с одним офицером, оказавшимся бельгийцем. Он был обрадован, что может говорить со мною по-французски. Он восторгался Ремневым:
— Ah, c’est un homme![31] Они хотели расстрелять меня на ступенях, в эту минуту он подъехал. Он не стал терять времени. Одной рукой он схватил меня и поставил за собою, а другой вынул револьвер. И вот так он вырвал меня из рук убийц.
Тут надо добавить о Ремневе, что упомянутая Мария Андреевна тоже вступила с ним в таинственные отношения, и он, пользуясь своею должностью командира корпуса, многим оказал помощь.
* * *
Амханицкий довольно быстро выпускал заключенных. Поэтому стало больше места. Но ненадолго. К нам посадили некоторое количество уголовников. Между ними одного русского, рыжего, с веснушками и лохматой головой. Другого — поляка, тонкого, в хорошем пальто. Между ними тотчас же произошла борьба за власть. Рыжий набил поляка и стал диктатором нашей залы. Но в это же время в караул заступили георгиевцы, которые считались нейтральными85. В качестве нейтральных они почему-то хорошо знали меня. И из большой залы, где властвовал рыжий, перевели в прилегающую комнату поменьше. Там поставили кушетку, что уже было хорошо. Но кроме того, там был камин. Около камина положили связку дров и топор. Рыжий все это видел. В большой комнате тоже был камин, но не было дров. И он пришел, чтобы взять наши дрова. Но он допустил ошибку. Когда он наклонился над дровами, Угнивенко взял топор и сказал спокойно:
— Брось дрова.
Рыжий не обратил на это никакого внимания. Тогда Угнивенко проговорил также спокойно:
— Посмотри вверх.
Рыжий взглянул и увидел над своей головой топор. Он бросил дрова и ушел. Тут я понял, что Угнивенко послан мне судьбой. И мне захотелось сказать, подражая бельгийцу: «Ah, c’est un homme!» Но Угнивенко не понимал по-французски. И по-английски тоже. А через несколько месяцев это решило его судьбу.
* * *