Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Необходимо твердо причалить к тому или другому берегу. Если быть за свободу, то уже тогда и быть только за свободу и не сметь заикаться о семье. Если же быть за семью, то…
И опять гнетущее, черное овладевало душой. Почему же, почему она не смела быть логичной до конца? Этого она не могла понять.
Почему она должна действовать в разъединении с инстинктом, с разумом? Почему, когда инстинкт и разум ей говорят абсолютно одно и то же, а именно, что она должна защищать семью, в ней поднимается малодушный страх и отчаяние?
О, тогда, значит, она все еще не верит в то, что стремится защищать! О, значит, тогда она сама все еще думает, что должна быть пресловутая «свобода». И Васючок может ходить от женщины к женщине.
Ведь если бы она думала, что это не так, она бы нашла в себе силу не бояться. Она бы нашла в себе силу встать, пойти и совершить то, что надо. А раз боится, то… Ах, о чем же тут рассуждать? Это так ясно. Все должно быть ясно. Если она презирает ложь в других, она должна, прежде всего, вырвать ее из собственной души. Да, да, конечно. Вот так.
Она вскакивает с места, нажимает кнопку звонка и распахивает дверь.
— Лина Матвеевна, пошлите ко мне Феклушу.
Смотрит на часы. Уже полчаса пятого. Но тем лучше. Свобода так свобода.
Феклуша довольна, что видит барыню, наконец, веселой.
— Вы отнесете эту телеграмму на телеграф.
Садится и торопливо пишет. Боится, что пройдет порыв. Но нет, прежде всего порядочность и честность! А, моя прелесть, раз ты сознаешься, что не имеешь никаких прав, то должна признать это открыто. Нет, нет, довольно, довольно!
Пишет:
— Милый, я поняла, что свобода выше всего. Я больше не хочу и не буду тебя связывать. Целую. Варюша.
Вот так.
— Бегите же скорей. А то будет поздно.
Потом, смеясь, берется за телефон.
— Господин Черемушкин, это вы? О, вы не можете себе представить, к какому прекрасному я пришла, наконец, решению. Но только я думаю, что оно вам не понравится.
— Мне, судариня, понравится всякое решение, которое будет содействовать вашему спокойствию. Я в этом уверяю вас.
— Ну, положим, я этого не думаю. Это было бы большим героизмом с вашей стороны. Дело в том, что я решила дать мужу полную свободу. Вас это удивляет? Но это так, потому что, рассудив строго, я убедилась, что не могу, в конце концов, в глубине моей души искренне и честно осудить в нем этого его стремления к свободе, хотя бы временной. И точно так же я не могу по совести осудить и в госпоже Ткаченко то, что она вторглась в мой дом и увела из него моего мужа. Я убедилась, что все это должно быть до некоторой степени людям позволено. А раз это так, то с моей стороны, согласитесь, было бы нелогично продолжать какие-нибудь дальнейшие преследования. Я уже отправила моему мужу телеграмму, в которой даю ему carte blanche. Отныне я только пассивная зрительница. В первый раз за долгие дни и часы мое сердце бьется совершенно ровно. О, совершенно ровно! Ведь вы видите, как я с вами спокойно говорю?
— Судариня, вы говорите со мной вовсе не спокойно.
Она смеется.
— Вернее — вам бы хотелось, чтобы я не говорила с вами спокойно. Ваше ремесло — охранять незыблемость супружеских очагов. О, вам первому невыгоден свободный образ мыслей! Что будете делать вы, если все несчастные женщины будут рассуждать, как я?
Она хохочет.
— Вы можете прислать вашего агента и получить окончательный расчет. Желаю вам успеха на вашем «высокополезном» поприще.
— Я искренне рад за вас, судариня, но что-то говорит во мне, что мы с вами еще встретимся. Да, что-то мне упорно говорит об этом. Все, что вы говорите сейчас, судариня, так непрочно. Все это не более, как результат легкомысленных решений.
— Вы дерзки.
— А вы, судариня, не дерзки? Вы осмеливаетесь дерзко и даже, — я скажу более, дерзостно поднимать вашу руку или, скажем лучше, вашу легкомысленную руку на величайшее и святейшее достояние человечества — семью.
— Уж будто бы так — святейшее?
Есть безумная радость в том, чтобы осмеивать самое себя.
— О, судариня, я осмеливаюсь думать, что вы сейчас глубоко заблуждаетесь.
Вдвойне смешно выслушивать подобную защиту из уст господина Черемушкина.
— Я вас слушаю.
— И, кроме того, семья не нуждается в моей защите, судариня. Ее защищает сам Бог. Вы слышали это, судариня? Сам Бог создал семью, Еву и Адама, чтобы было кому любить и защищать детей и чтобы человечество не исчезло вовсе. О! Вы слышали, что я сказал? Я сказал, что сам Бог создал семью. О!
Ей хочется плакать, но она старается видеть во всем этом смешное. Отчего бы господину Черемушкину и не защищать семьи? Если в литературе и в обществе семья предана поруганию, то пускай ее защищает хоть господин Черемушкин. Это, по крайней мере, пикантно.
— Да, да, я вас слушаю. Так вы сказали, что семью защищает сам Бог. И еще — вы, господин Черемушкин. Остальные все разрушают. Мало того: семья не оказывается больше выгодной никому. Правда, есть еще мы, семейные, замужние женщины, но мы должны приспособляться к голосу века или, правильнее сказать, к идеям века, к свободным и возвышенным идеям «нашего» века, требующим, как говорится, «раскрепощения личности». Вы, надеюсь, слышали этот термин?
— Судариня, я смею вас заверить, что все обойдется. Вовсе нет надобности в таких крайних средствах. Вы мне поверьте. Ваш супруг вернется и все пойдет опять, как по маслу… Судариня… Вы меня не слушаете…
Она смотрит на часы. Уже скоро пять. Бросает телефонную трубку. Ей становится страшно, что она опоздала. Нет, все гораздо проще… О, когда женщину бросают одну, без помощи, все должно быть гораздо проще. Если женщину оставляют одну на страже семьи, она должна пустить в дело ногти и зубы. Если ей пространно говорят о каких-то правах мужа на свободу и лишают ее детей отца — и это делается под аплодисменты и славословия поэзии и литературы, — о, тогда… тогда ей разрешается идти своим путем. Ей разрешается все.
И вдруг из темного, давящего вырастает буйная радость. Все, все!
— Лина Матвеевна, я, может быть, приду не скоро. Вы накроете детям ужин без меня. Волику можно дать сегодня котлетку. Вы слушаете меня? (Ей кажется, что или она, или другие внезапно оглохли.) Если будет просить еще, привлеките его симпатии к молочку. Я буду надеяться на вас. О, я вас так прошу.
Она протягивает ей руку. По лицу ее текут слезы.
— Мне больше не на кого положиться. Вы такая хорошая, добрая девушка. Вы не раскаетесь, что служите мне хорошо. Да, теперь, кажется, все готово и можно идти… Оставайтесь счастливо.
Поспешно она выходит на улицу.
Ах, достаточно этой игры! Кто говорит, что операция легка?
Всегда необходимо повернуть к тому или другому берегу. Говорят, что это жестоко. Жестоко легкомыслие и еще жестока глупость. Сознание и право не могут быть жестоки. Они могут быть только справедливы.