Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наступало время действовать.
Слегка заплетающимся языком я изложил понятие инфинитивной поэзии и кратко подытожил суть моих переговоров с Зориным, Гаспаровым и Немировским. И вдруг наткнулся на неожиданный отпор со стороны Лены, тоже литературоведа-поэтолога.
– Алик, что вы такое говорите? Бывают инфинитивы в поэзии, но никакой особой инфинитивной поэзии нет и быть не может.
– Лена, на вашей стороне то небольшое преимущество, что Вы сравнительно трезвы, но на моей гораздо большее – я занимаюсь этой темой уже четыре года и написал несколько статей, которые буду рад, вернувшись в Москву, вам послать. И вы как честный офицер признаете, что инфинитивная поэзия очень даже может быть и бывает. Есть, есть такая поэзия, – немного по-ленински закончил я.
– Конечно, присылайте, – отозвалась гостеприимная Лена.
– И вы увидите, что немалое ее количество написано присутствующим здесь Сашей и другими современными поэтами, каковые и займут в моей антологии достойное место.
Это была сильная домашняя заготовка, и Кушнер не мог на нее не отреагировать.
– Алик, не в этом дело. В Библиотеке поэта есть правило, что стихи живых поэтов не включаются.
– А Исаковский? – выдал я напрашивавшееся банальное возражение.
– Ну, там, как вы знаете, были особые причины. Живых нельзя.
– Жив-вых, нежив-вых. С-странно с-слышать такое от п-па-эта. – Я старательно поддал в свой прононс алкогольных паров. – Сегодня, С-саша, ты ж-живой, а завтра… завтра… в-вечно живой. К тому же, как показано в моих работах, инфинитивная поэзия трактует именно о в-виртуальном ино-б-бытии…
Разговор продолжился в этом навязанном мной полувиртуальном ключе, но коснулся и возможных практических шагов; какие-то деньги Кушнер надеялся получить на это дело даже от мэрии.
Пили и болтали еще долго, на чем вернулись в город, не помню. Из Москвы я послал Лене обещанные статьи, она их почитала и вскоре разразилась собственной, так что инфинитивная поэзия, можно сказать, засуществовала вовсю. А Кушнер вскоре написал, что готов включить антологию в план – но, разумеется, из одних только классиков.
После этого мы с Немировским по телефону и электронной почте долго обсуждали практическую сторону дела и возможность выбить какой-нибудь российский грант. Потом я получил небольшой грант у себя в университете, потом Гаспаров умер, а Немировский переехал в Штаты, и Новая библиотека поэта сильно обеднела морально и материально…
Но главное – не это. Главное, что я до сих пор не довел антологию до публикабельного вида. Так что виртуальность, присущая этому проекту по самой его природе и окружающая его со всех сторон, нависает над ним до сих пор.
С Дмитрием Быковым мы не только дружим – у нас есть и совместное произведение. Это его интервью со мной о книге Тамары Катаевой “Анти-Ахматова”. У него оно называется “Суд над Ахматовой. Снова пострадала и снова в августе”,[58]а у меня – “«Анти-Катаева». Интервью”.[59]Я там отстаиваю идею подрыва культов, он – неприкосновенность фигуры великого поэта. Пересказывать наш интеллектуальный поединок нужды нет, он легко доступен в Сети, история же его публикации может быть любопытна, тем более что она сопровождалась параллельным соперничеством двух фотографов.
Анна Ахматова. Фото Н. Кириллова (1924)
Тем летом я, как всегда, был в Москве, мы с Димой регулярно общались, как вдруг он позвонил в сильном возбуждении:
– Алик! Знаете ли вы книгу Катаевой “Анти-Ахматова”?!
– Знаю, – не преминул я зайти с козырей. – У меня есть экземпляр с авторской надписью.
– Как? Откуда? Вы с ней знакомы?
– Нет, но мне от ее имени принесли и вручили эту книгу.
– Вы уже посмотрели? Это же ужас! Что делать? Отвечать – лишняя реклама, игнорировать – получится, что нечего возразить.
– Да, я посмотрел, и мне есть что сказать. Ужас, ужас, но не ужас-ужас. Видимо, наболело. Можете взять у меня интервью.
– Отлично! Для “Огонька”, в понедельник уже выйдет. Завтра буду у вас на Маяковке.
К приходу Быкова я более или менее изучил книгу Катаевой и приготовил, что говорить. Прибыл он не один – с фотографом и подругой. Подруга тактично держалась в сторонке, а фотограф, напротив, был явно важной персоной, чье время дорого, так что начали со снимков. Это заняло минут 20. Он расставил свое оборудование, долго щелкал меня в разных прикидах, позах и ракурсах, за столом, на фоне книг, у окна, с Быковым и без, после чего сложил аппаратуру и отбыл. Пора было переходить к делу.
Мы сели за письменный стол друг напротив друга, Дима начал задавать вопросы, я начал было на них отвечать, как вдруг заметил, что он без диктофона. Я запротестовал, Лада меня поддержала, он стал извиняться и уверять, что все и так запомнит, я в ответ стал грозиться, что никакой отсебятины не допущу, ибо привык отвечать за свои слова… В общем, порешили на том, что он запишет все от руки, пришлет отделанный файл, оставляя за мной полное право редактуры и даже вето. Мы стали беседовать, и я с сомнением наблюдал, как он что-то невнятное карябает на клочке бумаги.
На другой день файла не было, но я смолчал, на третий я стал требовать немедленной присылки, наконец, в субботу, тот есть практически накануне выхода журнала, получил по электронной почте текст интервью.
Впечатление было неслабое. Все, что я говорил, было передано бережно, полно и адекватно, ну разве что немного более удачно, чем дано выражаться простым смертным. Лучшие слова в лучшем порядке. В общем, претензий у меня могло быть не больше, чем у Марка Антония к Вильяму нашему Шекспиру по поводу знаменитого монолога: “Friends, Romans, countrymen, lend me your ears…” (“Друзья, сограждане внемлите мне…” в пер. М. Лозинского).
Я выразил Диме свое восхищение, и мы с Ладой стали ждать понедельника, чтобы увидеть воочию волнующее интервью. Благо киоск был прямо перед домом, Лада съездила вниз и, загадочно улыбаясь, вручила мне номер “Огонька”. Я раскрыл его с привычной опаской – чту там из моих золотых слов выбросили редакторы, и с тревожным предвкушением – как я там вышел на фото. Увиденное превзошло ожидания.
Мой текст был в порядке, зато обращение редакции с нашими совместными усилиями, включая творческий подвиг оставшегося неведомым фотографа, подтвердило-таки близкую моему сердцу зощенковскую поэтику недоверия. Вместо меня или нас с Быковым (я уж не говорю о Катаевой), рядом с интервью, совершенно его затмевая, красовался огромный, мастерский, неотразимый фотопортрет тридцатипятилетней Ахматовой (работы Н. Кириллова, 1924 года), в изысканном платье с цветами, в роскошном кресле, в полной спокойного достоинства позе, с книгой, возможно, художественным альбомом, в руках.