Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сразу за домом начинались плавни: безбрежье тростников подступало к самым окнам. На границе кипел птичник: пестрое облако кур, уток и казар — немых гусей с рыжеватым пером и черным носом. Казары не гоготали, кричали глухо и хрипло и любили, о чем-то сипя, свиться шеями, безопасные, как евнухи. Казары — ангелы, не разбудят. Сейчас все равно старуха подымает ее, как младенец, в любое время ночи: попить, подложить или сполоснуть судно, поправить лампу, подать газету… Когда-нибудь она ее задушит, просто сдавит дряблую шею, оттянет пальцами скользкую под кожей гортань.
Вспоминая дом, она будто бы обращалась к собственному телу. И объемлющая в невесомость упругость перины, и сонная возвышенность подушки, и коврик на стене, и этажерка с фотографиями фламинго, пеликанов, и зеркало, в котором тюль, приобнимая призрака, всплывал на дуновении; все — вплоть до горки отсыревшего цемента у веранды, штабеля паркетных дощечек под крыльцом, уже загнивших, — все то, что никогда она уже больше не увидит, не ощутит, размещалось внутри, наполняло плоть. Даже пальцы хранили грубую, ветвящуюся ощупь стены из ракушечника: девять ступеней вниз, повернуть налево, налево, сесть за стол под навесом, сложить руки, всмотреться, как солнце стекает за скалу на другом берегу Днестра, как последним порывом широко колышется тростник, замирает.
Тростник — стихия, населенная дикими котами, выдрами, опустошающими иногда птичник, ужами, водяными курочками, которых кошка притаскивала своему выкормышу — черному бойкому щенку. Ужиков куры охаживали смело: зажав в клюве, молотили их об землю у вонючей заводи птичника, охваченной проволочной изгородью.
Жизнь на краю плавней завораживала, весной тростник наполнялся птичьим гамом; в апреле по утрам за кофе она сиживала у окна, слушая вспыхивающие птичьи ссоры, всматривалась, как то тут, то там колышется тростник, будто по нему бродит невидимый гигант, как птицы взлетают, кружатся, хлопочут и пропадают в зарослях, словно шутихи.
В шелесте тростника чудились перешептывания, перед ним порой ее охватывал безотчетный страх; возвращаясь с птичника или идя по хозяйству за дом, вдруг напрягалась всем существом, широкое дыханье тростника оживало, и она трепетала, как в присутствии призрака.
Муж высмеивал ее: «Ну кто там ходит? Кому ты нужна? Какой бабай тебя утащит? А утащит, так обратно принесет».
Но все равно она, работая во дворе, чувствовала этот неподвижный взгляд. Со временем научилась стойкости и уже не бежала его как раньше, напряженье отпускало, но все равно следила за собой по всей строгости — даже для грязной работы одевалась прилично, не ходила растрепанной, держала осанку, садилась на корточки аккуратно, держа вместе колени, пользовалась только платочком…
На высоком берегу Днестра виднелись соты скального монастыря. У выхода к чистой воде в половину русла растекалось мелководье, густо заросшее чилимом. По нему далеко тянулась цепочка серых цапель, стерегших реку. Через чилим шла тропа, нахоженная мальчишками: они толкали по ней полузатопленную лодку, на которой умудрялись добраться до заброшенного понтона, заякоренного у противного берега, чтобы порыбачить. Один бешено черпал воду, вышвыривал фонтаном, другой надрывно греб. Недвижная цапля, попав под весло, шарахалась в сторону, капли сыпались ртутью по распахнутому оперенью.
Некогда богатое село давно находилось в упадке, треть домов заколочена: хозяева их, подавшись на заработки, канули в прорве России, в Румынии, Испании или, как теперь она, в Италии. Ветреными зимними вечерами молодежь собиралась в одном из таких домов: сидели, грелись дармовым газом, выпивали. Летом в селе вместе с созреванием тех или иных плодов начиналось затяжное гулянье: то все пили «вишняк», то «сливуху», то праздновали «абрикосовку».
Война закончилась, Приднестровье захлестнула самостийность, воцарилась республика непослушания, аляповатость законов и государственных манер установилась властью полевых командиров и мафиози. Отвоевав и соскучившись за работой в мирной милиции, муж запил вместе со всеми, любая работа казалась ему убытком. Детей у них с самого начала не завелось, а потом она и не хотела. Последний год одна была мысль, сказала ему: если не уедет на заработки, отправится сама. Все лето с ним не разговаривала, третий год жили, как чужие, в разных частях дома. Часто муж ночевал на стороне или приводил компанию. Тогда она вывинчивала пробки, перекрывала газ, запирала подвал и уходила задами на реку.
К середине лета приладилась рыбачить с мальчишками, они брали ее с собой на понтон, на приволье варила пацанам уху, болтала с ними, обнимала детство. По вечерам из прибрежных зарослей выходил аист, прохаживался, стучал клювом, кричал, требовал рыбы. Петро — белобрысый мальчик, говоривший мало и неохотно, после того как она запретила им материться — рассказал и показал, как весной эта птица в кровь разбила ему темя, когда он выпутывал ее из брошенных под берегом старых сетей.
В сумерках тучи мошкары, сбившись в шлейфы, атаковали понтон, сгорали над керосинкой. Тут же, как в кино, из всех закутов выползали жирные серебряные пауки. Заплетая проходы, углы, снасти, они проявляли деловитость начальственной касты. Через час пустые бутылки седели от паутинной оплетки, а когда бряцал поклевный бубенец, мальчишки ругались, едва успевая подсечь судачка: комель удилища уже был накрепко приплетен к борту.
Все сбережения отнесла однокласснице — маклеру Любке Козиной, грузной девке в спортивном костюме, с борсеткой на поясе. Она устраивала вывоз гастарбайтеров: люди за гроши продавали квартиры, влезали в долги, чтобы отправиться в Италию, распадались семьи. Полтора года Надя отбивала ссуду.
В Италию ехала на автобусе, много спала. Однажды проснулась и обомлела: в сумерках, в гористой местности автобус стоял на обочине, вокруг тек туман. Пассажиры курили по пояс во мгле, чуть поодаль из тумана высоко выглядывали гигантские птицы. Неподвижные, они вытягивались голой шеей из курчавого оперенья. Вдруг птицы чего-то испугались, размешали туман, закачались на ходулях, раздалось трубное карканье. Со страусиной фермы началась для нее чужбина.
IV
Ложится голой на кушетку, слышит затхлый запах сырости, запах родильных вод, из которых однажды восстала новой: таким же запахом тянуло с плавней… Лики города рассыпаются, дрожат, пляшут за кормой. Дух воды, настоянной на отражениях: аромат тления, аромат вечности истончается ветерком.
Дом весной заливала вода, приходилось переселяться к сестре. Готовясь съехать до половодья, каждое утро присматривалась к тому, как на рассвете поднималось в тростниках заревое зеркало.
Двор опустошался большой водой — в мае они возвращались подсчитывать урон; день за днем бряцала помпа, откачивая из подвала затопление.
Она знала: вода приходит и в плавни, и в этот город из вечности, застаивается, загнивает жизнью, но всегда уходит в чистоту — в исток забвения: в облака, вглядывающиеся в отражения.
Однажды на рассвете, после бессонной ночи она скинула рубашку, спустилась во двор, вошла в тростник. Ил подсасывал шаг, по колено в воде она шла навстречу солнцу. Завороженная своим рождением, опаленная бессонницей, она не чувствовала холода, обнимающей сырости тумана… Раздвигала лезвийный шелест, листья обжигали кожу; раз за разом слетая на плечи птицей, раз за разом спохватываясь трепетом крыльев, зависая, как выслеживающая рыбу чайка, видела себя со стороны, любовалась, как тело ее слепит и в то же время остается незримым, сторонним — и все равно властвующим над этой прорвой сущностью, подобно шаровой молнии, царствующей над ландшафтом. Выступая навстречу рассвету, она несла себя жертвой, наградой, являла бесполезную красоту зарослям, птицам, насекомым. Она упивалась своей неопознанностью, отвлеченной дерзостью. Вода подбиралась к бедрам, и она готова была утонуть — но вдруг застыла: на голых ветках затопленного дерева лучилось гнездо: солнце поднималось в кроне. Ястреб сидел неподвижно, сжимая в плюсне чечевичку солнечного мениска. Под деревом кипело скопление птиц: поплавками вздергивали гузки лысухи, курсировали болотные курочки, взлетали и шмыгали камышницы. Привлеченные ястребиным гнездом, как смертоносным кумиром, птицы нисколько не чурались хищника, их суета, с какой они терлись друг об дружку, ссорились, рыскали за кормом, казалась услужливостью.