Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ральф! Ральф! Как можно было так говорить?
— Стой! Выслушай до конца. Само собой разумеется, что мы не можем выполнить угрозу о разводе, потому что это убило бы отца, но мне сдавалось, что на господина лавочника произведет нужное впечатление то, что он увидит меня таким хладнокровным героем. И я был прав. Тебе никогда не случалось еще видеть человека, более печально очутившегося перед сложной дилеммой. Он ломался, судорожно сжимал кулаки, потом принимал величественную позу и минуту спустя сентиментальничал, затем ораторствовал и, наконец, становился нахалом. А я все свое повторял: «Молчание и деньги!» — или же: «Скандал и развод!», — предоставляя ему свободу выбора.
«Я отвергну официально всю вашу гнусную клевету», — говорил он. — «Да дело не в том», — отвечал я. — «Я пойду к вашему отцу». — «Вас не примут». — «Так я напишу ему.» — «Он не станет читать вашего письма.» Вот была настоящая перестрелка… Он запинался и путался, я спокойно понюхал табаку — с тех пор как я бросил стакан с костями, я завел себе табакерку… Ну и прекрасно! Убедившись, что этим он ничего не выиграет, он сбросил с себя личину ветхого римлянина и снова явился на свет торгашом.
«Положим, — сказал он, — что я согласился бы на эту гнусную сделку. Что же тогда станет с моей дочерью?» — «А то же, что и с многими особами, получающими приличную пенсию каждые три месяца.» — «Моя нежная любовь к этому несчастному, столь гнусно оклеветанному ребенку вынуждает меня посоветоваться с нею, прежде чем я решусь на что-нибудь. Я схожу к ней наверх». — «А я подожду вас внизу,» — отвечал я.
— И не было возражений?
— Ну, нет… Он пошел наверх, и через несколько минут я увидел его, как он торопливо бежал вниз с развернутым письмом в руках и с испуганным видом человека, за которым гонится дьявол. В конце лестницы он споткнулся, не удержался за перила и при этом движении выронил письмо их рук. Как сумасшедший, бросился он в переднюю, схватил с гвоздя свою шляпу и убежал через сад. Я слышал, как он бормотал сквозь зубы: «Мошенница! Хоть в кандалах, а все же вернешься сюда!» Спотыкаясь от ярости и поспешности, он не обратил внимания на письмо, упавшее за перила. Об этом позаботился я, когда он ушел: мне подумалось, что это письмо для нас сущая находка, и я был прав. Прочти-ка его сам, Сидни, и нравственно, и законно ты имеешь полное право на обладание этим драгоценным документом. Возьми-ка его…
Я взял письмо и прочел следующие строки, написанные Маньоном в больнице:
"Я получил твое последнее письмо и не удивляюсь, что такое принуждение увеличивает твое нетерпение. Но вспомни, что если б ты не последовала моему совету, заранее тебе данному на случай неудачи, если б ты не клялась в своей невиновности отцу, если б ты не скрыла всего от матери, если б ты не затворилась узницей в своей комнате, как подобает мученице, избегая даже необходимости произносить имя мужа, как несчастная жертва его, словом, если б ты не сохраняла страдательного положения во все время своего неизбежного отсутствия, то положение твое было бы крайне запутанно. Не имея возможности лично оказывать тебе помощь, я сделал все, что только мог, указав тебе средства, как помочь самой себе. Я тебе дал урок, а ты сумела умно воспользоваться им.
В настоящую минуту я вынужден изменить свой план. Болезнь моя возобновилась, и время моего выхода из больницы неизвестно. Моим интересам так же противно, как и твоим, оставлять тебя в доме отца в ожидании моего выздоровления. Приходи же ко мне завтра, лишь только сможешь незаметно ускользнуть из дома. Тебя впустят сюда как посетительницу и укажут мою кровать, когда ты спросишь господина Тюрнера: под этим именем я известен в больнице. С помощью преданного друга, живущего в городе, я нанял квартиру, где ты можешь жить неизвестной ни для кого до тех пор, пока я выздоровлю и соединюсь с тобой. Ты можешь, если хочешь, приходить в больницу два раза в неделю, это послужит тебе также средством свыкнуться с моим лицом.
В первом письме я уже рассказал тебе, каким образом и в каком месте я был изуродован, и когда ты увидишь это собственными глазами, ты лучше поймешь мои планы на будущее время и лучше приготовишься помогать мне.
Тебе не надо уже заботиться разыгрывать роль оскорбленной невинности, ни обманывать твоего мужа, ты узнаешь этому причину при нашем свидании. Отныне я буду распорядителем твоей судьбы… Перед тобой открывается новое и опасное поприще жизни, ты вступишь на него завтра, когда придешь ко мне, исполняя мое приказание.
Р. Маньон"
Очевидно, что это было то самое письмо, которое подавала мне служанка, когда я был вчера в Северной Вилле. Число поставлено на нем то же, что и на моем. Я заметил, что конверта не было, и спросил у Ральфа, не захватил ли он и его.
— Нет, — отвечал он. — Шервин выронил письмо точно в таком виде, как ты его видишь. Я полагаю, что дочь его конверт унесла с собой, думая, что в нем находится и это письмо. Но это ничего не значит. Взгляни-ка сюда: негодяй подписал письмо своим именем, как будто обыкновенное письмо. Это письмо — достаточная против него улика, а этого только нам и надо для наших будущих переговоров с ее батюшкой.
— Но, Ральф, неужели ты думаешь…
— Что отец приведет ее назад? Конечно, он это непременно сделает, если только успеет захватить ее в больнице, если же нет, то ее побег представит нам новые хлопоты. Как мне кажется, вот какой оборот примет тогда это дело. После чтения этого письма и побега дочери Шервин поймет, что ему остается только молчать. Мы можем считать его ручным и очень покорным. Что касается другого мошенника, то нельзя не понять, что — и по письму его видно — он затевает что-то недоброе. Если он в самом деле вздумает тревожить нас, то мы его снова заклеймим, и на этот уже раз, ради разнообразия, я возьму труд на себя, или мы его предадим в руки полиции — и делу конец. Кроме того, у Маньона нет в кармане свидетельства о браке, да и он не захочет сознаваться публично, что его поколотили… Э! Да что с тобою? Что ты так побледнел?
Я сам чувствовал, как изменяюсь в лице. Во время его рассказа я невольно заметил, какая страшная разница между враждой Маньона, как предполагал ее Ральф, и действительной его ненавистью, как я узнал это из его письма ко мне. Первый шаг его злобного умысла был уже сделан через побег дочери Шервина. Надо ли показать брату письмо ко мне от Маньона? Нет: это значило бы не защищаться самому от опасностей, которыми он угрожал мне, но и подвергать брата тому же преследованию на всю жизнь. Эта мысль заставила меня содрогнуться, и когда Ральф повторил свой вопрос о моей внезапной бледности, я пролепетал какое-то оправдание, прося его продолжать.
— Сидни, — сказал он, — я понимаю, что все это тебе больно слышать, хотя тебе не следовало бы ожидать другого, лучшего от этой женщины, которая решилась соединиться с Маньоном даже в больнице.
Ральф был прав: против моей воли это болезненное чувство примешивалось ко всему, что я испытывал.
— Но, не говоря об этом очень естественном чувстве отвращения, не должны ли мы приготовиться к тому, чтобы предоставить ей полное право действовать по произволу и жить как угодно, только не под нашим именем? Но вот в чем величайшая опасность и затруднение: если Шервин не найдет ее, то мы должны отыскать ее, а иначе кто нам поручится, что она не станет жить под нашим именем и в качестве твоей законной жены не наделает кучу долгов? Если отец приведет ее в Северную Виллу, то уж это будет моя забота вразумить их обоих, в противном случае мне надо будет вести с нею переговоры, где бы она ни скрывалась. В настоящее время это единственная заноза в нашем боку, а эту занозу надо тотчас вытащить золотыми щипчиками. Не так ли и ты полагаешь, Сидни?