Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так длилась ночь, дышала тишина, курились струйки пара над молчаливой Теплой, гранд-отель стоял на якоре, сияя разноцветными огнями, и до самого рассвета ни единой живой души не возникало под голубым фонарем…
С рассветом открывались двери пансионов, отелей, домов и вилл, и вереницы курортников тянулись за первой утренней порцией мутной водицы омерзительного, между нами говоря, вкуса…
Как и сто лет назад, горячие источники пульсируют в старинных резных деревянных колоннадах, в которых неспешно прогуливается публика, раскланиваясь со знакомыми.
Целебные воды Карлсбада пьют мелкими глотками из специальных кружечек – плоских, с изогнутыми носиками, – прислушиваясь к действию воды в глубинах организма…
В недавно построенной огромной колоннаде целый зал отдан единственному источнику, который выведен из глубины две тысячи метров и бьет мощной струей вверх метра на четыре.
Люди приходят посидеть в этом зале: воздух вокруг горячо озонирован, пахнет солью, как бывает в пещерах со сталактитами, дышать тяжко, влажно… В соседних залах другие источники, закованные в колонки, льют воду порционно, усмиренными струями. К этому же и близко не подойдешь.
Среди публики много говорящих по-русски – и из России, и из Израиля. Вообще, среди пенсионеров Карловы Вары необычайно популярны. Идешь вдоль колоннады и, как пес, вылезший из воды, мысленно отряхиваешь уши от брызг выплескивающихся отовсюду разговоров:
– …Плов с чесноком! Ты помнишь этот плов, Мишя? Ты помнишь, как я ошпарила руку, а она бежала за мною и кричала: «Пописай на руку!»
– …Роза, все – нервы! Ты принимаешь на ночь варлянку, и утром у тебя – ни печени, ни спины, ни приступ астма!
– …Рассказывал, как тяжело больна жена Маневича. Он так переживает, на нем лица нет!
– Ай, оставьте, на нем есть лицо! На нем нет чистой рубашки. Ну ничего, вот она умрет, ее похоронят, он найдет себе другую, и на нем будет чистая рубашка, и на нем будет лицо!
…Часам к 11 вечера почтенный курорт засыпал. (Ведь назавтра с утра уже вновь нужно тащиться к источникам с кружечками Эсмарха.) Погружались в сумерки сначала брусчатая мостовая, столики кафе, манекены в витринах. Солнце еще цеплялось за высокий цилиндр кучера и красно-белые султаны на лошадях, затем убегало выше, пятнало крыши вилл, бликовало умирающим светом в верхушках сосен и елей – а в это время понизу ущелья уже загорались фонари, витрины, окна баров и таверн, из дверей ресторанов и пабов урчал саксофон в сопровождении фортепьяно и подвизгивающей скрипки, гранд-отель «Пупп» всеми палубами вплывал в излучину Теплы, курящейся струйками целебных вод…
Ночь орошала ущелье испариной горных трав.
* * *
Это были дни, когда дома у нас загноилась очередная война, и мы еще не подозревали – до какой степени она будет изматывающей.
На улицах Израиля взрывались автобусы, адские заряды разрывали в клочья людей – в кафе, дискотеках, школах и детских садах.
Утром мы торопились включить новости:
Германия настаивала на эмбарго.
Во Франции горели синагоги.
Итальянские интеллектуалы в знак солидарности с палестинцами устраивали уличные манифестации ряженых, опоясанных смертоносными поясами…
Жизнь шла своим чередом. Старая шлюха Европа оставалась верна своей антисемитской истории.
В эти дни, морщась и заставляя себя глотать целебные воды из плоского носика керамической кружки, я читала обе купленные мною книги о Кафке. И прекрасно составленная, образцово изданная книга Макса Брода, и жалкая, косноязычная, в черной глянцевой обложке, в которой иллюстративный материал именовался «картинным», – обе они оставляли во мне странное чувство бесконечной, вневременной горечи.
Сейчас я провожу все послеобеденное время на улицах и купаюсь в ненависти толпы к евреям. «Паршивое племя», так сейчас называют евреев. Вполне естественно покидать то место, где тебя ненавидят (сионизм или чувство принадлежности к народу здесь вовсе ни при чем). Героизм тех, кто остается, – это героизм тараканов в ванной, которых тоже невозможно извести.
Я только что смотрел в окно: конная полиция, готовая взяться за штыки жандармерия, кричащая разбегающаяся толпа, и здесь, наверху, у меня омерзительное ощущение позора, что живешь под постоянной опекой.
В сущности, его жизнь – если взглянуть на нее с высоты оставленного за спиной человечества трагического двадцатого столетия, – выглядит событийно вполне благополучно. Родился в обеспеченной семье, состояние которой неуклонно росло: доходы от галантерейного магазина Германа Кафки увеличивались, дело расширялось, поэтому семья беспрестанно меняла квартиры. В доме держали кухарку, домоправительницу, француженку-гувернантку…
Затем – Императорская и Королевская Староместская гимназия… В безграмотной книжке оказалась целая коллекция замечательных, редких фотографий. На одной из этих добротных старых карточек новоиспеченный гимназист Кафка – в коротких узких штанах, чулках и высоких шнурованных ботинках из отличной, по всему видать, кожи – стоит в спокойной позе. Рука непринужденно в кармане пиджачка; короткая стрижка над оттопыренными ушами и дерзкий взгляд укротителя гувернанток.
Кстати, и на более поздних фотографиях, когда его тревожность и страх уже в полной мере выплескивались на страницы писем и дневников, а болезнь уже проступала во впавших висках, взгляд по-прежнему тверд и спокоен, губы сдержанно улыбаются. В те времена длинной выдержки фотоаппарата человек успевал подготовиться к вечности и встретить славу во всеоружии. Хотя, как известно, меньше всего на свете Кафка стремился к славе. Он вообще не думал о ней.
Итак, гимназия, затем университет. Гражданское, торговое, вексельное право; римское, каноническое и немецкое право; общее и австрийское государственное право; наконец – экзамен на степень доктора прав (оценка – удовлетворительно).
Что мучительного было в жизни этого молодого человека?
Опять же, друзьями обделен не был. Истовой преданности и воловьего усердия одного только Макса Брода хватило бы на творческое наследие дюжины писателей! Хотя в те времена, когда они развлекались по ночным барам, варьете и публичным домам, ни один из них не думал о творческом наследии.
Дорогой мой Макс! Давай вместо ночной жизни с понедельника на вторник организуем шикарную утреннюю жизнь. Встретимся в пять или в полшестого у столба Девы Марии – значит, даже женщины будут присутствовать, – и пойдем в «Трокадеро», или в «Хухли», или в «Эльдорадо». И если это нам понравится, сможем потом выпить кофе в саду или на Влтаве, или же прислонясь к плечам Йожки. Оба варианта приемлемы. Как бы в «Трокадеро» нам не стало дурно; есть люди и побогаче, у которых к шести утра не остается гроша в кармане… Словом, промотавшись в пух во всех винных кабачках, мы заваливаемся в последний, чтобы выпить по чашечке кофе, столь необходимой нам, и только потому, что сначала были миллионерами… способны заплатить еще за одну – последнюю – чашку утром…