Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Черт знает, как я собирался выбивать показания из кассиров и прочих начальников.
Но тут мне повезло.
— Я иду мимо кассы, смотрю — там подружка мамина. Я ее всегда терпеть не мог, звал Гюрза Ивановна. Она меня тоже заметила и выскочила аж из дверей. «Здравствуй, —говорит, — Богдаша!» А я стою и молчу, потому что головой я все-таки ударился сильно, видимо, и как ее на самом деле зовут — ну не помню! Не говорить же: добрый вечер, мол, Гюрза Ивановна!
Тереблю Дашу — ну, смейся!
Это же смешно!
Но она беспокойно оборачивается на меня, и прохладные нежные пальцы ложатся на висок.
— Болит? — Она хмурится и кусает губы. — Кружится? Тошнит? У тебя же сотрясение! Ты зачем гнал всю ночь, ты серьезно позвонить не мог?
Не мог.
Гюрза Ивановна, пока я тормозил, фыркнула: мол, так и знала, что вырастет из тебя черт-те что! — и съехидничала:
— Что, упустил свою пташку? Поползешь обратно к Алке в ножки бросаться?
А я повернулся и спрашиваю:
— Когда она уехала?!
Она аж шарахнулась от меня. Запричитала:
— Богдаш, у тебя с глазами что-то! Нехорошее!
— Когда. Она. УЕХАЛА?!
А сам к ней двинулся.
— На ночном, к восьми в Москве будет!
И захлопнула дверь.
Да уже неважно было.
Я даже в аптеку не заскочил, хотя потом изрядно пожалел об этом. Так и ехал с дырявым боком, сверлом в виске и слипающимися глазами. Пару раз вильнул нехорошо, но собрался и…
— Дальше ты знаешь.
Гнал до последнего, потому что вбил себе в голову, что если успею к прибытию — то все отменится. Не будет этого долгого дня, когда она ждала меня, по капле теряя веру.
Пока подписывали свидетельство, мне рассказала та знакомая, что девушка с двумя чемоданами и в розовом платье весь день сидела у фонтана. Кто еще это мог быть? Кто еще во всем городе, во всей стране, во всем мире ждал бы вот так?
— Телефон так и не купил?
— Не-а. Я у тебя идиот, да?
— Еще какой…
Ее губы на моих губах, и светлые волосы щекотно скользят по груди — она склоняется надо мной, и руки-то у меня совсем не пострадали… И не только руки.
— Нет, Богдан, тебе нельзя!
— Кто сказал?
— У тебя сотрясение, тебе надо лежать!
— Я и буду лежать. А вот ты…
Мои руки касаются ее тела, очерчивают тонкую талию, обнимают мягкую грудь, проводят по животу — и она вздрагивает, подается ко мне, глаза туманятся от жажды, которая терзает и меня. Неужели ты надеялась устоять, моя хорошая? У тебя не было ни единого шанса с того момента, когда ты выпросила в подарок тот поцелуй.
И когда между нами начинают взрываться фейерверки, разнося по всему телу разноцветные искры удовольствия, что-то в голове щелкает, рассыпается огненными всполохами, и надоевшее сверло в виске тает, выпуская меня на свободу из царства боли.
На свободу.
Я теперь свободен.
И могу подарить эту самую главную ценность той, что единственная ее достойна.
— Но там осталось кресло! Подвесное! И кровать наша! И пуфики.
— Перевезу сюда.
— И стены в маках! Стены ты как перевезешь? А? И птицы там пели за окном.
Я чуть не плачу, потому что для меня та съемная квартира Богдана, куда он ушел от Аллы и куда привел меня, где я готовила ему ужин, а он готовил мне завтрак, где крюк в потолке, береза за окном и маки, маки же! — она самая лучшая. Наша. На двоих.
— Покрашу. Поклею обои. Пересажу березу, перетащу солнце, чтобы вставало на севере, и птиц тоже смогу переубедить. Проще птиц, чем тебя!
Он смеется, я плачу.
Но знаю, что он, конечно, прав. Нам лучше перебраться в Москву: мне уже предложили тут работу, хотя я и планировала мужественно выживать за счет нашего с Русом браслетного бизнеса. Друзей у меня больше здесь, кофе тоже тут варят получше, а если я опять нечаянно соблазню чужого мужа, всегда можно переехать в соседний район — и начать все с начала.
Тем более что главная моя причина оставаться у родных пенатов сама уламывает меня переехать. За неделю жизни в столице Богдан успел выпить с бывшими однокурсниками, которые с таким энтузиазмом предложили ему участие в их новом проекте, что стало абсолютно ясно, кто там через полгода станет главным.
— Все будет, моя хорошая. И дом будет, где все по-твоему, и самая большая кровать в спальне, и кресло это, и сад, где ты посадишь яблоню с огромными белыми яблоками. И дети наши будут расти любимыми одинаково, потому что ты самая справедливая и добрая в мире Дашка.
Он останавливается, тянет меня за киоск с мороженым и там вжимает в гладкий тополиный ствол — и целует. Как так получается, что в каждом его поцелуе — все эти обещания и еще миллион будущих, спрессованные в единую белую вспышку, яркую, как сверхновая?
Все будет.
Майское солнце танцует теплыми босыми лучами на наших лицах, пробиваясь через свежие клейкие листики высоченного дерева. Богдан успел еще и снять нам уютную квартиру в самом центре, и зарегистрировать нас в ней, и теперь мы идем в загс, что прячется в одном из старых домов позапрошлого века, — подавать заявление.
Как он обещал. Ведь если Богдан обещал — он выполнит.
Мне страшно.
Если честно, мне страшно так, что я готова развернуться и бежать отсюда опрометью, запереться на десять замков, забиться в глубокое древнее кресло, доставшееся нам вместе со скрипучей кроватью и сонмом разнокалиберных чашек, завернуться в тот самый клетчатый плед и трястись от ужаса.
Пока не придет он, не устроится на полу, положив мне голову на колени, и не спросит:
— Ну что ты опять придумала себе, хорошая моя?
А я зароюсь пальцами в его темные пряди и тихонько расскажу. Может быть.
Сегодня утром, когда я вертелась перед зеркалом, примеряя летящую красную юбку с полосатой блузой и подбирала самые звонкие, самые весенние туфли и сумочку, телефон привычно звякнул пришедшим сообщением, и я подхватила его, все еще улыбаясь.