Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, такой взгляд на вещи для Блоха неотделим от особого рода оптимизма. Да, в мире нет смысла, но не потому, что он утрачен навсегда, не потому, что он когда-то был и теперь никогда не вернется. Просто окончательных, устоявшихся значений еще нет. Аллегории – это не вестники смерти, а зародыши утопического в самом историческом движении, в вихре творческих опосредований. Что они несут? И плохое, и хорошее. Но сквозь этот вихрь Блоху продолжала светить надежда, которая, возможно, и была той «слабой мессианской силой», о которой писал в 1940 г., вконец отчаявшись, Беньямин.
Не следует, однако, думать, что Блох был оптимистом tout court, слепо запрещавшим себе думать иначе. Он вполне разделял миросозерцание Бодлера, отправлявшего своего героя в неведомое плаванье. Тем более неуместно было бы называть Блоха категорическим оптимистом ввиду его эсхатологических размышлений. Апокалипсис грядет, и для раннего Блоха это хорошо просто потому, что мир, таков, как он есть сейчас, невыносим, его надо упразднить, не важно, ждет ли нас в конце все или ничто. И конечно, двигаться к нему веселее, если есть горизонт и если его то там, то здесь озаряют всполохи утопических образов. Воинственность этого «воинствующего оптимизма» в том, что мы не просто плывем по течению, а участвуем в этом процессе, и во многом от нас зависит, куда повернет река, пусть мы и не знаем точно, что будет за следующим поворотом.
У Беньямина трагическая, апокалиптическая мудрость родилась в эпоху кризиса и безысходности – в эпоху двух мировых войн. Идеи грехопадения и мессианского избавления давали ориентир тогда, когда необманутых надежд не осталось, когда горизонт опустел, доверия к символической целостности произведений искусства уже не было, а впереди, казалось, – только страдания. Меланхолический вздох среди руин, стоическая решимость ангела истории, которого уносит ее шквальный ветер, надежда с крыльями за спиной, в абсолютном отчаянии возносящая руки к небу, – вот те символические формы, которые окружали Беньямина и придавали особый трагизм – мгновению, особую важность – пришествию мессии, даже если он так никогда и не придет.
Интересно, что молодые критики постоянно размышляют о родстве между тобою, мной, Беньямином и Блохом. Мы для них – группа, выделяющаяся из вещества времени. Мне кажется, нам это следует лишь приветствовать.
Блох и Адорно – вот последнее переплетение мысли, которое нам необходимо прояснить. Важно в этой теме не только то, что Блох довольно тесно общался с Адорно, и даже не их взаимное влияние. Из уст Адорно прозвучала проницательная критика Блоха, и с его помощью можно уточнить некоторые идеи, обсуждавшиеся выше.
Их личные отношения всегда оставались амбивалентными: сначала Блох ощущал себя «старшим товарищем», которому претили самомнение и неверные оценки его философии со стороны Адорно, потом Адорно и Хоркхаймер не нашли ему места в Институте социальных исследований (а в 1938 г. для Блоха, пытавшегося быстро уехать с семьей из Праги, получить это место было вопросом жизни и смерти) и все время эмиграции держались от него на расстоянии, оставив его в полной изоляции на долгие годы. Адорно называл безответственными философские импровизации Блоха и неправомерной его критику всех без разбора устоявшихся понятий. Он даже называет его «Бубером без бороды» и обвиняет в мессианском высокомерии[590].
Блох с гораздо большим энтузиазмом, чем Адорно, отнесся к протестам 1968 г. и впоследствии называл позицию главы Франкфуртской школы пораженческой и обывательской, обвиняя франкфуртцев в пессимизме и не соглашаясь поэтому называть их марксистами. (Впрочем, «воинствующий оптимизм» не мешал и самому Блоху постоянно апеллировать к мрачной мудрости Шопенгауэра, чтобы измерить всю нелепость и иллюзорность мира, испытав на себе бремя негативности[591].)
Адорно, в отличие от Лукача и Беньямина, – человек уже другого поколения, но биография и философская судьба со всей неизбежностью повели его в сторону Блоха. Несмотря на то что решающее воздействие на Адорно, как известно, оказал Беньямин, еще до какого-либо знакомства с ним молодой философ читает «Дух утопии» и, по его собственному признанию, оказывается заворожен апокалиптическим стилем этой книги, которая, казалось ему, словно бы вышла из-под пера Нострадамуса. Адорно пишет, что быстро почувствовал всю неортодоксальность такой философии, понял, насколько выбивается этот профетический тон из хора, составленного его философскими учителями, сколь чуждо такое мышление официозу философской научности, склоненной под гнетом налично данного, «того, что есть». Именно поэтому стиль мышления Блоха оказался для него одним из главных ориентиров, о чем он с редкой для него искренностью сказал сам и о чем хорошо было известно Блоху[592]. Адорно нравилась эта энергия протеста, литературность Блоха (не зря его критический текст о «Следах» вошел в состав «Заметок о литературе»), философия, неотделимая от мимесиса, и вместе с тем его решимость в устремленности к внутренней жизни, к подлинности. Именно литература, частью которой для Адорно был и Блох, позволяла выйти за пределы авторитарной философии. По воспоминаниям Адорно, книгу Блоха он воспринимал как бунт против отказа (Versagung) мысли, то есть против ее теоретической ущербности, неспособности дерзать[593]. «Я настолько проникся этим мотивом, прежде всякого теоретического содержания, что все написанное мною так или иначе, неявно или открыто, было связано с мыслью о нем»[594]. Адорно унаследовал от Блоха и Беньямина не только подозрительность к гегелевской идеологии прогресса и тотальности, но и мысль о принципиальной инаковости искусства, его внеположности миру, такому, как он есть. Не говоря уже о том, что Блох был принципиальным союзником Адорно в его критике правой экзистенциальной философии (и прежде всего Хайдеггера), в подозрении к консервативному мифу.
Подробности их взаимоотношений неплохо изучены. Г. Шмид Нерр выделяет несколько периодов в общении Блоха и Адорно[595]. Первый – 1920–1928 гг.[596], когда Адорно находится под воздействием «Духа утопии», но воспринимает из него лишь критицизм и революционный пафос, но не идею религиозной, молитвенной общности. В 1928–1931 гг. Блох и Адорно тесно и дружески общаются в Берлине, где обсуждают прежде всего (но не только) музыкальные темы. Адорно публикует статьи Блоха в музыковедческом журнале «Anbruch» («Начало»), а Блох стремится заручиться поддержкой своего молодого друга в дебатах об экспрессионизме. В 1931–1937 гг. наступает некоторое охлаждение, в основном из-за подозрений Беньямина, о которых говорилось выше. Шмид Нерр очень точно отмечает, сколь непростым было отношение Адорно не только к Блоху, но и к Беньямину, и к Кракауэру. Все они были друзьями, но и конкурентами. С врагами в этом смысле было гораздо проще, а вот друзьям, писавшим на те же темы, и писавшим талантливо, было порой трудно работать совместно, без подозрений в плагиате и желания во что бы то ни стало размежеваться, найти (пусть и малосущественные) отличия. По-видимому, именно это, а отнюдь не знаки внимания, оказываемые Блохом будущей жене Адорно Гретель Карплюс, было причиной их сложных отношений, в частности, критической дистанции Адорно и Беньямина по отношению к книге Блоха «Наследие нашей эпохи». Сказывался и характер Блоха, очень чувствительного к критике, как и его друзья, и никогда не страдавшего комплексом неполноценности. В конце 1934 г., получив, вероятно, весьма критический отзыв Адорно о книге, Блох пишет ему длинное, полное горечи письмо, где упрекает его в огульной и – главное – недружелюбной, нетоварищеской критике, явно сожалея, что он остался для Адорно (и для Беньямина) чужим.