Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды он сидел, как всегда обуреваемый этими мыслями и тысячью им подобных, одинаково мучительных и неразрешимых, охваченный смутной тоской ожидания. Ему казалось, что вся его жизнь превратилась в сплошное ожидание. Все остальное бессмысленно и нереально, как объявления на станциях, которые читаешь, чтобы скоротать время до прихода поезда. Как бы ни изнемогал он от этого мучительного хаоса чувств, он должен ждать, ждать, пока властители мира милостиво соблаговолят разрешить смиренному англичанину отправиться на поиски своей возлюбленной, в которой он по какой-то странной прихоти, изволите ли видеть, нуждается. А пока великие мира лишь разглагольствуют о том, как много они делают для всеобщего счастья. «В нашей маленькой жизни, — прошептал Тени, — на что нам все эти громкие слова?» Он почувствовал, как вся кровь бросилась ему в голову от внезапно охватившей его ярости против всей этой идиотской алчности, тупости и подлости, сжигающих мир, подобно гигантским огнеметам. К черту правительства, парламенты, королей промышленности, первенство в торговле, красные флаги, полосатые флаги, пятнистые флаги — к черту их всех.
На карту поставлена наша национальная честь, Ну и что же — кому какое до нее дело? Вечно одни и те же фразы…
Он засмеялся и закурил трубку, глядя на овец, пощипывающих мягкую траву и, по-видимому, пребывающих в полном неведении о том, что мир полон мясников.
Когда Тони не одолевали эти мучительные мысли, он с наслаждением гулял и впервые за много лет начал снова ощущать неизъяснимую радость от одиночества и красоты природы. Ему нравилась широкая, болотистая, поросшая вереском равнина, расстилавшаяся к северу и востоку от Найн-Барроу-Даун, пучки жестких трав в коричневой болотной воде, белая пушица и кусты мягкой синей генцианы, которую он никогда не видел дико растущей. Он подолгу задерживался в деревнях, особенно в Уэрт-Малтрэверс, которая сохранила отпечаток глубокой первобытной старины, заглядывал в старинную часовню в Сент-Алделмс и особенно любил длинную, поросшую по бокам ежевикой тропинку, пересекавшую Уорбарроу-Даун, откуда открывался бесконечный простор моря и пляжа. Его ледяная апатия начинала понемногу оттаивать от соприкосновения с ласковой красотой этого края, обреченного, как он знал, в более или менее недалеком будущем на эксплуатацию, но сейчас еще сохранявшего свое благородное достоинство; это была земля, на которой прожило не одно поколение людей, сжившихся с ней, земля, не подвергшаяся насилию, не разграбленная.
Бараки большого пехотного лагеря в Уорхеме и танковых частей к югу от Вула были несомненными признаками неминуемо надвигающегося разорения и обезличивания. «Да, неминуемо, — думал Тони. — Как легко мы миримся с уничтожением самого главного в жизни, незаменимого, и как мало мы думаем об этом!
Но не надо никакой искусственной охраны, никакой самодовольной опеки над красотой. Пусть все идет своим путем. Пусть проходят танки и расчищают место для стандартных бараков! Если можно мириться с тем, что люди тычутся в слепоте и только стараются выжать побольше денег в этом машинном мире, то вздыхать об исчезновении» красивых уголков»— просто слезливое лицемерие.
Примерно через день Тони ездил на велосипеде в Стадленд. Он чувствовал, что старшие члены семьи отнюдь не огорчены тем, что он не гостит у них в доме. Инстинкт его не обманул. Обособленная бесцельная жизнь семьи, живущей на даче, удручала его и напоминала ужасающее «ничегонеделание» английского воскресного дня. Это была растительная жизнь a rebours, ослабление, а не восстановление жизненных сил. Насколько это было возможно, они перенесли с собой в деревню все свои городские привычки, вплоть до граммофона и бриджа, — даже большая часть провизии доставлялась из Лондона. Купание было чем-то вроде «ванны», а не физическим наслаждением, которое испытываешь плавая в море. Тони поражала убогость жизни в этом богатом доме, где все так изнемогали от скуки, что даже его приезд являлся развлечением. Эти люди были похожи на глупых детей, которым нужно множество сложных и дорогих игрушек. Тони предпочитал свое собственное горькое существование, он по крайней мере хоть огорчался, страдал.
Маргарит бродила с видом полного безразличия и выглядела в белом платье девически непорочной.
Он был рад, что, благодаря присутствию посторонних, всякая близость между ними была почти невозможна, и не прилагал никаких стараний, чтобы остаться с ней наедине. Отношение родителей к нему было нейтральным — Тони считался «другом детей». Он, спрашивал себя, известно ли им, и в какой мере, о трагическом конфликте между ним и Маргарит. Во всяком случае, они не делали ни малейших попыток свести их. Да в конце концов и сам Тони благодушно признавал — не такая уж он блестящая партия для Маргарит. Он уже стал подумывать, что, может быть, она примирилась с ролью «нежного друга», которую сначала отвергла с таким негодованием. Но несколько раз Тони случайно поймал на себе ее взгляд, горевший затаенным огнем собственничества. У него мелькнула мысль, что он вел себя в отношении Маргарит в высшей степени наивно — чередование нежности и отчужденности, его приверженность к Кэти, — чувство, которое он не в состоянии был скрыть, — все это, конечно, должно было способствовать тому, чтобы простой эпизод военного времени с когда-то влюбленным в нее мальчиком превратился в пламенную страсть. Но теперь уже поздно было вести себя по-другому. А кроме того, Тони знал, что он все равно не сумел бы долго притворяться.
Восемнадцатилетний брат Маргарит, который на будущий год должен был поступить в университет, тоже жил на даче; он мечтал о военной службе и занимался спортом. Тони он нравился гораздо больше, чем его товарищ Гарольд Марслэнд, который был еще моложе и, по-видимому, питал мальчишескую страсть к Маргарит. Она откровенно кокетничала, вечно ходила с ним под руку и щедро награждала всякими ласкательными именами, что в то время было модным.
Тони смутно подозревал, что это делается с целью разжечь его ревность. Его забавляло, что всякий раз, когда Маргарит бывала с Элен Марслэнд, сестрой Гарольда, они тотчас же объединялись против него в женский союз и всячески давали ему понять, что ставят его на одну доску с мальчиками. Тони не мог сердиться на эту ребячливую женскую заносчивость, а им, по-видимому, ужасно этого хотелось. Все это казалось ему такими пустяками. Но когда Маргарит отсутствовала, Тони замечал резкую перемену в отношении к нему Элен, — какое-то смиренное поклонение белокурой женщины обагренному кровью мужчине.
Тони удручало ощущение пропасти между ним и этой молодежью, между его внутренней истерзанностью и их свежей беспечной молодостью, их невозмутимой верой в жизнь. Даже Маргарит, почти его сверстница, которая, конечно, тоже немало пережила, казалась гораздо ближе к ним, чем к нему. Это был лишний повод радоваться, что он отказался жить у них в доме. Ему невыносима была мысль, что его чувство полной потерянности, сознание никчемности жизни, его недоверие и отчаяние могут в какой-то мере передаться им и они вдруг прозреют и увидят, в какое страшное время живут. Почему бы хоть некоторым людям не чувствовать себя счастливыми, пусть даже ненадолго? Но он знал, что сам не мог бы поддерживать изо дня в день этот беспечно шутливый тон, царивший у них в доме. Как он ни старался, это не всегда удавалось ему. Однажды, забывшись, он заговорил несколько неосторожно и поймал на себе подозрительный, сердитый взгляд Гарольда, который спросил Тони: