Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мокрая кукла пошла по детским рукам. Вытирали ей слезы, поправляли кружева, баюкали и ласкали. Мальчишки хихикали, теребили плаксивых барышень. К «утопленнице» не притрагивались. Павлик достал из кармана рогатку, проверил на растяг узкие ленточки настоящей противогазной резины. Сестренка Гутенька жалась к нему, греясь крупной дрожью: ее напустила на себя нарочно, чтобы братик обнял, пожалел на зависть подружек, не имеющих родню и защитника. Братцу было не до дрожащей сестренки. Он впился глазами в черный самолетный клин, взламывающий ледовое небо над ледовой дорогой. Павлик принимался считать, укладывать на пальцы черные крестики. Пальцев не хватало. Крестики сливались, двоились, растягивали клин. Ни в какую не поддавались точному пересчету.
Водитель прибавил скорость. Укутанные тела зашевелились сильнее. Наседка-сопроводительница строго, прищурно смотрела на чернеющий в поднебесье клин. Инстинктивно пригибала торчащие рядом головенки, накрывала их пуховой дырявой шалью. Волнение воспитательницы передалось детям. Курносая конопушчатая девочка плотно прижала к груди спасенную дорогую куклу, прикрыла ее полой старенькой жакетки.
Гутенька задрожала сильнее, теперь непритворно. Павлик снял с нее рукавички, подышал на руки. От дыхания зашевелилась на запястье картонная бирочка. Братик спрятал ее под рукав кофтенки. Потрогал свой картончик — на месте. Он отогрел сестренке, умеющей считать до восьми, пальчики, подышал теплом в ее рукавички.
Машину подбрасывало на неровностях. Гремели колеса, гремело подвешенное под бортом ведро. Сидящие на сене, на мешках с опилками сироты крепко держались за натянутые от борта до борта толстые веревки.
Павлик вложил в язычок рогатки осколок кирпича — в кармане боеприпасов хватало — натянул резинку. Долго целился в вожака самолетной стаи. Выстрелив, протерев от кирпичной пыли неприщуренный глаз, возликовал:
— Агга! Сковырнулся!
К великой радости стрелка, стая неожиданно распалась. Крестики засуетились. Через нарушенный строй, навстречу ему понеслись другие крылья, прикрывающие ладожскую трассу и город, сжатый упругим блокадным кольцом.
Над самолетами на разной высоте вскидывались дымные шапки разрывов зенитных снарядов. Павлик продолжал стрелять по крестикам кирпичными пулями. Каждый ворошок дыма принимал за точное попадание.
Разрозненную стаю влекла оживленная дорога в глубь тишины и покоя. За время бесчисленных ночных и дневных налетов немецкие асы пристрелялись, прибомбились к пульсирующей артерии: множество раз выпускали из нее кровь. Но артерия билась учащенным пульсом, навязанным ритмом войны, эвакуации и упорной блокады.
Зеленая полуторка мчалась на полном ходу, стремясь скорее покинуть предел досягаемости вражеских неотвязных самолетов. Колеса коснутся надежного берега, там — спасение. За многие опасные рейсы грудастый водитель насмотрелся на жуткие ладожские трагедии. Обламывались под лед боевые тягачи, легковушки, сани. В месиве льда и тягучей ледяной воды тонули люди, пурхались кони. Видел ползающих в агонии коров, выброшенных из машины на лед мощной взрывной волной. «Мессеры» проносились над ними, опоражнивали пулеметы. Ледовый напай на Ладоге дробился от бомбовых разрывов. Стервятники с крестами на фюзеляжах кружились над колоннами беженцев, на бреющем полете вели омерзительное ледовое побоище.
Но город стоял, удивляя страну и мир вздыбленной людской волей. Стояли насмерть дома, заводы, мосты над Невой. И тогда солнце беспокойным переливом лучей взывало к врагу: Не убий! Не разрушай! Но фашисты давно не внимали разуму Солнца. Фюрерская толстокожая книга «Моя борьба» явилась для фашистской Германии своеобразными нотами: она разыгрывала по ним душераздирающие марши. В этой какофонии сливались долбежные звуки кованых сапог, рев «пантер» и «тигров», грохот дальнобойных орудий, нацеленных на блокадный город.
…Павлик и Гутя проснулись сырым декабрьским утром: их будило постоянное ощущение голода и озноба. Сквозь узкое окно, многослойно оклеенное для тепла и светомаскировки старыми газетами и журнальными листами, не просачивалось ни капли крепнущего рассвета. Сестренка шепнула на ухо Павлику: «Давай в один голос позовем маму». — «Давай».
«Маа-маа!»
От противоположной стены никто не отозвался. Дети сообразили: мама ушла на военный завод, нас не стала будить.
Мальчик вылез из-под двух одеял и тряпичной половой дорожки, наброшенной сверху. Нащупал на стене выключатель, поднял язычок. Лампочка под потолком не высекла тусклый желтоватый свет. Из соседней, более холодной комнаты, в дверную щель тянуло сквозняком. Вытянув руки перед собой, Павлик мелкими скорыми шагами побрел по холодному полу к старенькому дивану: на нем обычно спала мать. Ощупал и с радостью обнаружил ее на месте. Возле дивана стоял венский стул. Он и вся мебель в квартире — дело рук отца, столяра-краснодеревщика. Погиб в первый месяц войны на строительстве оборонительных сооружений.
На венском стуле будильник усердно перемалывал колесиками неубывное зерно секунд. Сынишка догадался: будильник еще не звенел. Значит, нечего беспокоить спящую маму. Приходит с военного завода поздно. Настоится у станка — шатает от усталости: о дверные косяки плечами задевает. Пусть поспит. Сынок нежно погладил через плед плечо матери, набросил сползшее к ногам зимнее пальто.
Гутя согрела братика. Они уснули в обнимку. Проснулись вновь, повторно крикнули в голос: «Маа-маа!» Обрывок эха донес из темных углов жалобное ааа. Павлик снова щелкал выключателем: лампочка по-прежнему не рассеивала комнатный мрак. Сынишка порывисто протопал к дивану, сильно потряс спящую за плечо: оно было тяжелым, неподвижным, будто смерзлось со всем телом, не хотело шевелиться под пальцами.
Павлика затрясло ознобом страха. Ноги обмякли. Долго шарил возле будильника спички. Натыкался на коробок: он не вдруг дался в непослушные пальцы. С трудом извлек несколько спичин, с трудом чиркнул. Одна раскаленная головка отлетела к изголовью матери, с шипением прилипла к тугой восковой щеке. Пробуждения не последовало даже от сильного ожога. Эта ясная осознанность беды заставила выронить горящие спички.
На громкий вскрик брата прибежала Гутя. Взревела: «Мамонька, вставай! Ма-муленька, да проснись жее…» И в наступивший смурный полдень дети не добудились мать. Единственный раз не по своей воле проспала она утреннюю смену, не встала к станку на военном заводе.
Мальчик распахнул одну дверь, другую. Выбежал босиком на лестничную площадку и закричал. Соседи словно вымерли: никто не выбежал на крик. Пятнистая, грязношерстная кошка сидела на верхней бетонной ступеньке лестницы и с трудом мусолила исжульканную детскую соску. Кошка была скелетистой, заморенной. Она даже не повернула на крик маленькую плешивую голову. Павлик нажимал на кнопки звонков, стучал кулаками и ногами в двери, заглядывал в глазки: мертвые зрачки гнали его к другим квартирам. Внезапно одна дверь приоткрылась. Выглянула раскосмаченная старушка, поманила мальчика кривой рукой. Парализованная голова тряслась на игрушечных плечах, обмотанных, как паутиной, серебристой вуалью. В другой бы раз Павлик испугался полоумной старухи, ее неживых глаз, опущенных в нутро черепа. Теперь он схватил костистую руку, стал трясти. Старуху закачало от резких рывков.