Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Они возвращаются!..» Мы все, казалось, слышали голос Иманта. И вопль безнадежной надежды. Смогу ли я вернуть рассудок ни в чем не повинному? Может быть, и смогу. Но Дашу ему не вернет никто. Как и маме… А ей-то за что выпала непостижимая кара?
Георгий Георгиевич позвонил Абраму Абрамовичу в Иерусалим и рассказал о том, что происходит с Имантом. А о том, что сотворилось в доме Алдонисов, всем, кроме мамы, было известно.
— Пора бы уж нам с вами встретиться, — сказал Еврейский Анекдот. — А то ведь уход Даши может сократить и мою жизнь. Это не исключено.
— Я к вашим услугам, — ответил Георгий Георгиевич. Так дворяне отвечали, когда им «бросали перчатку» или призывали к иным действиям, не терпящим отмены и промедления. — Но это ведь очень сложно. К тому же я не смею покинуть Иманта.
— А где он сейчас? — прошептал Анекдот в трубку.
— Он у моря.
Абрам Абрамович продолжал еле слышно:
— Благородно, что вы присылаете Дашины письма. Это спасение для ее матери. Но ведь когда-нибудь они кончатся. Кроме того… Эсфирь хочет поговорить с дочерью по телефону.
— Это уже не удастся.
— Юнкер Елчанинов, вы по-прежнему способны произносить только правду?
— Бывший юнкер.
— Еще одно уточнение? Но для меня вы всегда останетесь юнкером. Я вас очень жалел. И любил…
— За что?! Из-за меня погиб ваш отец. И вы его ни разу не видели. Но очень похожи на него… Даша показала мне фотографию. Глаза… Такие же всепонимающие и скорбные.
— Это еврейский стандарт, — сказал Анекдот. — А не уважать и не любить вас я не мог… И не смел! Получилось бы, что отец отдал жизнь за недостойного человека. Такое случиться не имело права! И мама всегда говорила, что его гибель была поступком, угодным Богу. Смерть отца не смела быть беспричинной.
— Но я ни разу к вам не пришел. Мы бежали в Латвию. А потом, когда ее присоединили…
— Ее захватили, — уточнил на сей раз Абрам Абрамович, тоже не выносивший лжи.
— Когда захватили, вас в Киеве не было. Я пытался связаться, но безуспешно.
— Даша много пишет о вас. И восторженно! — Сестра в дневнике своем Елчанинова воспевала. — Извините, что позволю себе вторгнуться… Всегда вмешиваюсь в чужие дела.
— Чтобы сдвинуть их с мертвой точки? И оживить? Даша рассказывала…
— Да, вторгаюсь… — продолжал извиняться Абрам Абрамович. — Вы, кажется, даже отвергли близкую вам женщину… из-за того, что она не приняла Дашину национальность?
— Не приняла и… — Елчанинов осекся.
— Вы что-то хотели сказать?
Георгий Георгиевич не стал сообщать, что Эмилия Дашу убила.
Все мы знали, что Даши на свете нет и никогда… никогда уже больше не будет. Все, кроме мамы. Она могла бы почувствовать, что свершилось самое чудовищное на свете. Но это было для нее нереальностью, которую ощутить невозможно.
Отцовская шевелюра стала морозно-белой, а лицо… Иногда старость не подкрадывается медленными шагами, а по-тигриному набрасывается сразу, внезапно. Окружающие, не уловив перехода, на время перестают видеть в знакомом знакомого. Изборожденные горем щеки отца, горем же убеленные волосы в сочетании с палкой и хромотой превратили красавца с рязанской внешностью в полусогбенного еврея, поскольку возраст и беды обнажают национальность.
— Ты ведь знаешь, я как раз за освобождение Латвии получил Золотую Звезду, — с тихим потрясением сказал отец Абраму Абрамовичу. — Может, не надо было освобождать? Тогда бы Даша не…
— О чем ты? Разве можно упрекать кого-либо и себя самого… за подвиг?
Больше отец к этому, мне кажется, не возвращался.
В иерусалимской квартире, где все было пропитано особым воздухом священного города, поселилась вдруг и хроническая неправда. Мама не должна была узнать о Дашиной судьбе ни завтра, ни через десять лет, потому что день столкновения с истиной превратился бы для нее в день кончины. Все боялись «обнаружить» или проговориться. Сочинялись легенды о ежедневных показах «Маскарада» в далекой Риге, и о том, что тяжкая болезнь приковала мать Иманта к больничной постели, и о том, что по ночам и во все свободное от «Маскарада» время к той постели и Даша прикована. Такой маскарад был для нас испытанием невыносимым.
— Почему же она не звонит? — изумлялась мама, которая, поначалу ничего не подозревая, осталась почти той же, что и была. Разлука с дочерью — временная, как верила мама, — окрасила ее лицо не грустью, а напряженностью ожидания. Окрасила, а может, и украсила, потому что все душевные перипетии были на пользу маминой внешности. А в остальном она была той же…
Той же среди старика мужа, сразу одряхлевшего Анекдота, который анекдоты рассказывать перестал, и нас с Игорем, метавшихся между вынужденными фантазиями и выдумками.
Когда мама начинала все-таки подозревать, что со всеми нами нечто случилось, — не с Дашей, а с нами! — мы объясняли это трудностями дальних перемещений, ностальгией и растерянностью, которая непременно сопровождает переезды и перемены. «Не дай Бог жить в эпоху перемен!» — успокаивал я маму восточной мудростью.
Иногда отсутствие Дашиных звонков мы аргументировали даже тем, что на взморье, в доме Алдонисов, бастует телефон: «саботаж латвийских связистов и их антисемитское нежелание «по проводам» связываться с Израилем».
Ложь, легенды и умолчания не исчезали из дома ни на минуту. Для того чтобы мама задавала себе и нам поменьше вопросов, Абрам Абрамович хоть ненадолго нас всех «отвлекал»… То и дело он приводил нас к Стене плача. И мы припадали к той Стене лбами. Мама отдельно, а мужчины отдельно: так полагается. Но вслух не плакал никто. И только один закричал… Это был отец. И зарыдал. И стал биться о Стену, точно пытаясь ее проломить. Герой… когда-то не боявшийся ничего: ни вражьих засад, ни давки, устроенной сгинувшим палачом, ни чумы и холеры.
— Господи, верни нам ее!
Маму этот крик оторвал от Стены и швырнул к отцу. Будто все ее существо, сжавшись, предугадывало тот миг. Она прибилась к перегородке, как бы рассекавшей Стену на женскую и мужскую.
— Кого вернуть? Откуда? Кого?! Говори… Не смей больше молчать! Говори…
Когда-то, поднявшись защитить дочь на сцену Театрального училища, мама произносила каждое слово почти шепотом и очень внятно, стремясь вонзить его в совесть мгновенно затаившегося, онемевшего зала. Там, в зале, она видела Дашу… Сраженную, горестно поникшую, но живую. А тут дочери не было.
Абрам Абрамович, тоже ничего не страшившийся, вдруг побелел и судорожно потащил нас всех, мужчин, за собой — к тому месту, где перегородка кончалась. Туда выбежала и мама. Но выбежала не ко всем нам, от которых не ждала истины, а только к отцу:
— Где она? Ответь, наконец, где?!
— С ней, поверьте, все нормально, — как-то сумел проговорить Абрам Абрамович.