Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Михаил Гансович не уходил спать, белел рубашкой у окна рубки.
За восемнадцать миль Булонь появилась на экране радиолокатора сигналом, отраженным каменными молами.
С запада в Булонь следуют створом городского собора и форта на горе Ламбер. Почти посредине этого прохода лежит затонувшее судно с опасной глубиной пять метров. Над судном горит вечный огонь, то есть оградительный буй. Называется буй «Офелия». Набережная в городе носит имя Гамбетты. Возле набережной толкутся борт к борту рыболовные суденышки.
К востоку от Булони есть город с самым коротким названием – Э. К городу ведет канал Э. Дарю эти сведения составителям кроссвордов. В городе Э, конечно, есть церковь и замок, видные с моря.
Боже мой, сколько построили люди церквей, соборов, часовен, кирх, костелов, мечетей, минаретов, колоколен! Неимоверное количество. И моряки это знают лучше других, потому что все эти церкви и соборы нанесены на карты и тянутся шпилями и крестами в небеса. Мне кажется, церкви в определенном смысле заменяли прежним людям кино. Они давали какое-то развлечение в средневековом вкусе. Правда, кинотеатры не тянутся в небеса, и я еще ни разу не видел кинотеатра на штурманской карте. А церкви и соборы до сих пор помогают водить вдоль берегов корабли.
Но об этом не написано в лоциях, все это я сам придумал. А в лоции прочитал название местных, булонских ветров: «сюэ», «биз», «вандуэз», «нароэ». Сюэ, конечно, теплый ветер, а нароэ – холодный. Это ощущается в их звучании.
Я вышел на крыло мостика в ночь. Дул сюэ. Впереди видно уже было зарево огней Булони. Зарево мерцало, как теплое северное сияние. Сюэ тянул с берега, и казалось, я слышу запах Бретани – запах цемента, автомобилей, фруктов, овощей и вина. Берег не был виден. Там, за дюнами, спали в своих домишках французские крестьяне, среди весенних рощ и лугов, чередующихся мелкими возделанными участками земли. Такой пейзаж на полуострове Бретань называется «бокаж».
И близок был Париж, праздник, который всегда с тобой, – часа два на автомобиле по пустынному ночному шоссе.
Из открытой двери ходовой рубки доносился голос старпома, он пилил доктора Леву.
– Не мог найти какой-нибудь аппендикс? – сетовал старпом. – Вот я чешусь весь рейс. Может, это опасное мозговое заболевание. Доложил бы Щуке (Щука – фамилия начальника санинспекции), что Самодергин чешется и ты ничего не можешь своими силами… Викторыч, ты куда пропал?
– Здесь я, Алексеич.
– Пойдешь на вельботе?
– Пойду.
– Печать не забудь тогда. На накладной печать поставить надо будет. Эти волосаны с «Северодвинска» без печати прошлогоднего снега не дадут.
– Есть, понял.
Он вышел на крыло и стал рядом со мной.
Зарево Булони было уже близко, но зыбко, и на фоне его видны были огни «Северодвинска», который ожидал нас на якоре.
– И не надоело тебе быть писателем? – спросил Алексеич.
– Надоело.
Мне действительно надоело. Столько сил уходит, чтобы заставить людей позабыть, что ты их вдруг возьмешь да и опишешь. Будь оно неладно.
– «Северодвинск», я «Воровский», это вы стоите?
– «Воровский», я «Северодвинск», это вы идете?
– Да, это мы подходим.
– Понятно, это мы стоим.
– Добрый вечер. Как слышите меня?
– Доброй ночи. Отлично слышу. Кто у рации?
– Старший помощник.
– Капитана попросите.
Тихий, как катафалк, Михаил Гансович взял микрофон и прокашлялся. Он не мог вспомнить имя и отчество своего коллеги с «Северодвинска». Они были какие-то очень заковыристые, особенно отчество, вроде «Святополковича».
– Гм, кх, капитан у аппарата. «Воровский» говорит.
– Михаил Гансович, доброй ночи, откуда идете?
– Гм, кх, м-м-м-м… доброй ночи. Свет… Митич, от Америки идем, от самого Нью-Йорка.
– А как вас сюда занесло, Михаил Гансович? Чего южнее Англии идете?
– Гм, кх, Фед… Митич, погоды, говорю, штормовые, три шпангоута треснули… Треснули, говорю, три шпангоута… Тут еще просьба. Директор ресторана просит семь палочек дрожжей, кроме, гм, кх, соли… Как у вас с дрожжами?
– Да я, Михаил Гансович, дрожжами как-то не занимаюсь сам. Сейчас выясним… У вас радиооператор Тютюлькин есть?
– Есть у нас Тютюлькин? – спокойно спросил Михаил Гансович окружающую темноту и попутно приказал: – Слоу хид!
– Есть Тютюлькин, – доложил я. – Первый рейс идет, из демобилизованных.
– Гм, кх, Вов… Митич, есть Тютюлькин.
– А у меня невеста его плавает буфетчицей. Вот она тут стоит, просит, чтобы Тютюлькина на вельбот взяли, когда к нам пойдете, целоваться хочет.
– Это можно, гм, кх, можно. Пойдет Тютюлькин, поцелует.
– Будут дрожжи, Михаил Гансович. Есть дрожжи. Как поняли?
– Понятно, понятно. Спасибо. Ну, я в дрейф ложусь, вельбот будем спускать.
Несколько секунд из микрофона слышался далекий английский разговор, потом эфир щелкнул и сочный бас спросил:
– Это кто тут по-русски заливается?
– А вы кто такой? – спросил «Северодвинск».
– «Тижма», идем с Конакри на Ленинград.
– Банановое, что ли? – поинтересовался «Северодвинск».
– А вы кто?
– Я «Северодвинск», даю соль и перец теплоходу «Вацлав Воровский».
Сочный бас засмеялся и поправил, потому что, очевидно, уже давно подслушивал:
– Соль и дрожжи, а про перец не было. Ну, счастливо вам!
И проплыл где-то там в темноте, в обозе других судов по морскому проспекту Па-де-Кале.
К рассвету дело было сделано, вельбот вернулся в привычные объятия шлюпбалок; Тютюлькин, нацеловавшись, спал; повара сыпали в котлы соль; пекариха-радистка радовалась свежим дрожжам, и все мы скользили по зеленой воде мимо Дувра, мимо мыса Дайджес. А потом, когда поисковые нефтяные вышки, похожие на марсианские сооружения, остались за кормой и берега Англии исчезли в легкой дымке, мы легли на чистый норд, увозя с собой голубя, голубку и маленького воробья.
Голуби держались вместе. Они перелетали с носа на корму и садились где-нибудь под ветром, тесно прижавшись плечом к плечу. Голуби были розовато-голубые, очень чистые и изящные. Они не подпускали близко, взлетали, делали полукруг и опять садились. Они поехали с нами путешествовать из Франции в Норвегию бесплатно, как туристы «автостопом». Было приятно видеть этих молодых, путешествующих бесплатно влюбленных. У молодых влюбленных часто нет денег на билет.
А француз-воробей был мал да удал. Он чихать хотел на семейную жизнь и ехал в одиночку. Шатался по теплоходу, совал нос даже в окно рулевой рубки, доклевывал остатки пшена, которое мы сыпали голубям, и чувствовал себя отлично. Очевидно, это был уже старый морской бродяга.