Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но я тебе скажу, эти три или четыре минуты были самое главное, что я вынес с военной службы. Из двух лет, да.
Да что там со службы — с жизни всей моей.
Иногда и сейчас во сне приходит ко мне этот осенний день, рассеянное солнце, и целит в меня сержант Нагматуллин.
А больше ничего в жизни у меня и нет.
Семидесятый год, октябрь.
Забайкальский, мать твою, военный округ».
Он говорит: «А я полжизни в печали пребывал, только сейчас жить начал. Мы в прошлое своё, как в зеркало смотрим, и только себя и видим. Я тебе так скажу, я от сверстников своих часто слышу, что детство наше было ужасным и страшным. Трупы там валялись на улице, или в овраге заводские резали тех, кто из железнодорожного посёлка. Ну, некоторые начинают спорить, и говорят, что детство у нас прекрасное, нас выпускали гулять в любое время дня, драки шли на пользу, а ещё было можно пить воду из-под крана.
Так вот, не верь — ничего нет, кроме зеркала.
Я-то жил в Москве, на улице Горького, но дело не в реальности, а в нашей памяти. Одному ребёнку хватит травмы на всю жизнь, если он увидел девушку, вывалившуюся из окна по своей или чужой воле (и всё его детство отныне усеяно мертвыми девушками), другому привычны драки арматурой на пустыре. Детское время сжимается, плотность его увеличивается, а потом пересказывается, да не попросту, а поэтически. Ну, тут кто-то стукнет стаканом в стол и закричит, что „всё в нашем детстве было хорошо, абсолютно всё“ и „наше детство усеяно следами ужаса“ Спорят-то именно с этими крайними точками зрения. Поверх всего ложится наша мифология — Мосгаз. Этого убийцу по кличке „Мосгаз“ расстреляли, когда меня ещё на свете не было, а бабки мои ещё много лет не открывали газовщикам дверь, да и мне наказывали — никому, слышишь, никому, а Мосгазу особенно. Или там, в этой яме детства, были иностранцы, фарширующие жвачку бритвенными лезвиями. А вот ещё убийца Фишер (я это имя запомнил, потому что оно — хорошее имя для убийцы. „Убийца Фишер“ — почти как шахматист). Для меня все эти убийцы были Фишеры. Кстати, в пионерлагере вожатые нас как-то собрали и напомнили, что из лагеря нельзя удирать, потому что в районе — маньяк-убийца. И уже невозможно понять, это было средство поддержания дисциплины или натуральный Фишер, или, понятно, его предшественник… Этот, как его… Ну, Фишер, в общем.
А нет ничего, ни Фишера, ни детства, а есть только зеркало. И один из нас рассказывает о драке с заводскими, показывает, как старый солдат, свои заросшие диким мясом раны, потому что нет ничего у солдата к старости, кроме того скромного факта, что он выжил. И чем там страшнее было, тем ценнее его спасённая жизнь. Значит, будет пострашнее. Другой говорит о битве с железнодорожными с ужасом, потому что в этом ужасе оправдание его кривой жизни и горького пьянства. Вот оно — то, из-за чего он не стал тем, и не стал этим. Со сладким испугом рассказчика, пугающегося своей же байки, глядит он в это зеркало, а там только он сам.
Ты верь мне, там, в прошлом, вовсе всё пусто. Всё прах, прошлое давно превратилось в ту часть осыпавшейся амальгамы, что на старых зеркалах пузырится по краю.
Есть только несколько лет будущего. Медсестра вот есть, обход и градусник.
Нечего дальше загадывать — я как это понял, так счастье ко мне пришло.
Ну и, типа, просветление.
Вот про Раису Ивановну мы можем сказать, что она ставит капельницу хорошо.
И можем это сказать определённо.
А Вера — ставит плохо. Убийца, а не медсестра.
Прямо Фишер какой».
Он говорит: «Я вот однажды пришёл на свадьбу к дружку своему. Посадили меня рядом со странной барышней.
Я ей представляюсь, честь по чести, говорю, что военнослужащий человек, имею право на военную пенсию, а пока храню покой нашей Родины от воздушного нападения, ну и ожидаю всякого к себе интереса.
А она в ответ произносит длинное и странное имя.
Не помню, какое. Скажем, Гладриэль.
— Очень приятно, — говорит эта мне барышня, — познакомиться. Я — фея.
Я уже немного принял, но как-то шутить поостерёгся. Ещё в крысу превратит, если я вовремя торту ей не передам. И не то, чтобы сидел как на иголках, но на дальнейшем знакомстве не настаивал.
А потом я на Воробьёвых, во втором их замужестве — Ленинских горах, сидел в совершенно свободное от службы время и похмелялся.
Никого не трогал, сидел на полянке да смотрел на спортивные арены.
Вдруг на меня из кустов вываливается толпа, потрясая всяким дрекольем. И при этом орут вроде:
— A-а! Убей его, Шилов!
Испугался ещё больше и, несмотря на то, что меня уверяли, что эти толкинисты — люди мирные, всё никак успокоиться не мог. Как человек взял в руки меч — пиши пропало. Если ружьё раз в год само по себе стреляет, то, значит, меч одну голову должен срубать.
Раз в год.
Просто так.
А вот и ещё одна история. Мне её подчинённые рассказали. Говорят, что туристы какие-то не остереглись, и в голодный год толкинисты на туристов напали. Всех перер-р-резали!
Вот такая история приключилась с этими туристами.
Как говорят образованные люди — нуар произошёл.
Я так верю. Можно себе представить горожан, которые, типа, на шашлыки выехали. С детками. Детки, натурально, разбрелись окрестную живность мучить, а взрослые — шашлык готовить. А тут их двуручными мечами самих пошинковали.
Когда я это рассказал в присутствии одного толкиниста, то он аж на дыбы взвился:
— Да молчи ты! А то на нас и так постоянно кто-нибудь наезжает, типа журналистов, которые, ни в чём не разбираясь, хотят делать сенсации из простого, хоть и кровавого ритуала. А тут еще ты…
Я ему честно и отвечаю:
— Да какие там сенсации… Вот однажды я просто пошёл на Мальцевский рынок, где, по слухам, одному слепому подарили вязаную шаль. Вижу, в рядах толкиенисты барахлом детским торгуют. Присмотрелся: всё в кровищ-щ-ще! Ну, спрашиваю так осторожно — откуда, дескать. А они не отвечают. Свежее мясо стали предлагать. Свежатинки, говорят, поешь.
А у самих глаза пустые. Я пригляделся, среди антрекотов — палец с обручальным кольцом.
И это меня сразу насторожило».
Он рассматривает странный медицинский прибор, что висит на стене, и говорит: «Вот я вам расскажу о главном своём открытии — эпоху определяет то, кто долговечнее: люди или вещи.
Раньше вещи переживали несколько поколений. Люди судились за кровати, спорили о праве на шкаф.
Теперь мебель и салфетки оборачиваются за одно время.
Я заметил, что в жилищах знаменитых людей есть вещи, намертво привязанные ко времени — это, собственно, очень хорошо видно по той бытовой технике, что попадает в кадр, когда знаменитость фотографируют — для интервью или для будущего некролога.