Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вязенкин сказал, что платят.
Вздохнул Полежаев, но тут же встряхнулся — завтра же в дорогу. Все уже сменились: комендант Колмогоров, другие офицеры. Духанин, правда, остался. Каргулов после отпуска только за деньгами вернется. И фьють — только их всех и видели!
Первый выпили за помин душ Ишеева и Реуки. Второй тоже за них. Третий, как и положено, за всех погибших.
Потом уже поднялся Костя Романченко и стал говорить. Много еще говорили после старшины, но его слова запомнил Вязенкин — на всю оставшуюся жизнь запомнил.
— Так что браты, скажу я… Вот нам медальки, ягрю, дали. Спасибо, конечно, корреспондентам. Они показали репортаж, где погибли наши браты. А про скольких они не смогли показать. Но я не о том хочу… Нас, ягрю, наградили всех после того трагического репортажа, — он достал из кармана медаль. — Вот она боевая медаль. И я буду гордиться. И дети наши… и твои Буча, и твои Витек, будут гордиться за своих отцов. Мы честно выполняли свой долг, — он немного помолчал и скоро закончил. — Но, пацаны! Что все эти медальки по сравнению с горем тех матерей, чьи сыновья погибли или остались без ног, или просто сошли с ума.
Тишина в палатке. Никто не посмеет нарушить этой тишины. Поднял Костя кружку, покружил в ней теплого разбавленного спирта.
— И все же, пацаны, быть добру. Ягрю, давайте за это и выпьем.
Первого декабря две тысячи первого года саперный старшина Константин Романченко погиб — во время разминирования подорвался на радиоуправляемом фугасе.
Вместо эпилога
Заметелило на Новый год, завьюжило.
Расстреляли две тысячи второй, располосовали — по нулям ровно сыпанули праздничными очередями, расчертили небо трассерами.
Иван Знамов дослужил свой контракт и после новогодних и рождества собрался ехать домой. Дома — переждать холода, отпариться в бане, надышаться березового духа, а там видно будет.
Первого же числа он и зашел в штаб, чтоб времени не терять. Подписав все бумаги у Духанина, выбрался на морозец и уселся под голым заиндевевшим каштаном.
Пусто на плацу.
Вечный огонь ровно горит. Ни ветерка. Синее небо, глубокое.
Хороший день. В такой день только о доме и думается. Иван чиркнул спичкой, зажал огонек в кулаке, подкуривает.
— Как жив здоров?
Он поднял голову. Корреспондентик! Пуховик распахнут, щеки красные, улыбается. Иван протянул руку.
— Давно приехал? Садись, покурим.
Вязенкин присел рядом.
Подумал Иван: хорошо бы сейчас как в поезде — под тудум-дудум, и чтоб проводница шастала, чтоб километры столбовые пролетали мимо…
— Про Костяна слышал?
Вязенкин кивнул.
— А знаешь, кто виноват в его смерти? — Иван вдруг понизил голос и выхрипел, страшным шепотом: — Я! Я один и больше никто. Я знал, мне снилось, но не дошло до моей тупой башки, — сквозь зубы прошептал: — не дае-ха-ло!
Он схватился за голову. Потер бритые виски.
— Хочешь, расскажу?
Он не слышал, что ответил ему Вязенкин, не видел, как тот закуривал и мял в руках сигарету; он не видел и не слышал ничего в мире вокруг. Он говорил и говорил долго и по-порядку, как вспоминалось — с самого начала: про Аргун и Петьку Калюжного, брата и черную кассету, драку в ресторане и тетку Наталью, Светлану Палну, Шурочку и Лорку-«плюс-минус», полковника Батова. Свои сны и десять ангелов.
— Ведь Костян в тот день предчувствовал. Потом все говорили, что по дурости Костян погиб. Он же заключил контракт на пять лет. Дурная примета. Ведь как заведено? Служи полгода, солдат, и вали на родину баб щупать. Деньги кончились — снова на контракт. Философия. Нельзя спорить с приметами. Только я по-своему мыслю.
Не торопится Иван. Нет ветра — не дует. Жить теперь можно нараспашку, хоть и мороз; не страшен мороз в такое вот безветрие.
— Костян… он серьезный мужик был. Он не как мы. Он дом хотел построить — чтоб беседка белая была, увитая виноградом. Мы как вышли, вернее, как на место приехали, он с брони спрыгнул и говорит — браты, говорит, смертию пахнет. У меня тогда аж мурашки по спине. Чего, ты, говорю, Костян, лиха нагоняешь? Первый раз что-ли. Эрпеха, хоть и старая, но работает. И потопали мы.
Иван задумался:
— Судьба, брат, судьба… Я ведь шел первым номером, меня должно было первым. Но эрпеха на Костяне сломалась — вырубилась, старая была глушилка. Говно, одним словом. Я уже метрах в пятнадцати был впереди, когда и рвануло сзади.
Слушает Вязенкин, нет? Слышит ли, о чем на самом деле говорит солдат? Холодновато сидеть нараспашку. Двигаться, двигаться надо, тогда ни мороз, ни ветер не страшен.
Запахнулся Вязенкин.
— Подбежал я к нему и, веришь, встал как вкопанный. Пацаны рядом кружатся, стрелять начали. Костян на земле под ногами корчится. И вижу я, как он поднялся на руках, и на меня смотрит, ртом беззвучно что-то говорит мне, а я понять не могу, вроде просит меня о чем-то, а я уйти хочу. Убежать.
Замолчал Иван, отдышался, закурил.
— Мутно мне тогда стало, может, ветром надуло. Потекло из глаз, и все как в тумане стало: Костян на земле копошиться, встать пытается. А у него там, где ноги и живот, все разворочено: кишки синим клубком вывалились и дымят. Парит прям. Мишаня к Костяну нагнулся перевязать, да куда там, нечего перевязывать. Полчаса Костян умирал. Я все время стоял над ним. И вдруг понимаю, о чем меня Костян просит. Он стонет тихонько так, еле слышно: «Добей, меня, брат, добей, больно мне, больно!» Я тогда как завороженный был, как в замедленном кино. Поднял я винтовку и ему прямо в лоб нацелил. Улыбнулся Костян и глаза закрыл.
Смотрит Вязенкин на солдата.
Справный солдат Иван Знамов. Все у него ладно: и форма по росту, и ботинки начищены, будто на парад идти. Глаза у Ивана — зелень болотная. И ресницы, будто пеплом присыпанные.
— Так вот и не верь потом снам, — продолжает Иван. — Савва вон бакланит… Как брательник мой говорил: сосчитаешь всех до последнего, так и отпустят тебя. Вот я и сосчитал…