Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ленни была вне себя от радости. Она летала по съемочным площадкам. Усердствовала, делая выразительные портреты Гесса и Эйсбара. Эйсбар не хотел позировать, и она снимала его во время работы, когда он в своем коротком пальтеце, полосатом шерстяном шарфе, которому суждено было определить моду на ближайший зимний сезон, ходил вокруг камеры, постукивая новообретенной тростью. Король, путешествующий инкогнито, — так Ленни определила для себя его образ: на свои съемочные владения он смотрел с прищуром, заранее зная, где таится подделка или крамола, но до поры до времени не подавая виду. Кстати, Ленни подслушала, как даже в массовке поговаривают о том, что Эйсбар придумал для себя маску чужестранца. И тем неожиданней был эффект, когда он срывал ее, устраивая кому-то из съемочной челяди здоровый русский скандал с хорошим аргументом.
— Ленни, Ленни, маленькая Ленни, — услышала она его голос, пробираясь через коридор в одном из павильонов, и через секунду оказалась утянутой в комнату, где окопалось несколько десятков шляп. — Ленни, Ленни, где твои колени? Так, кажется, пел вам на даче господин Александриди? — Эйсбар устроился на каком-то сундуке, сдвинув ворох шляп, притянул ее к себе, и холодные руки его уже обжигали ее тонкую кожу. Пальцы пробегали по позвоночнику, отмечали лопатки. Она не успела опомниться, как и курточка (новая, с лисьей опушкой), и плотный, как ей казалось, защитный пуловер были стянуты с нее и он, прижимая к себе, мял ее и вдыхал запах, как будто она струящийся отрез ткани — совершенно, совершенно податливый. И все повторял: «Ленни, Ленни, маленькая Ленни…»
— Дам тебе два пенни, запрягу оленя… — машинально откликнулась она на его немудреные, но двусмысленные рифмы, чтобы скрыть замешательство: — Эйсбар, ваши действия довольно неожиданны. Хотя… — она не могла, да и не хотела, бороться с собой и уже расстегивала его рубашку. Кожа, губы — все так соскучилось по его телу. Они старались не издавать ни звука. В коридоре то и дело раздавались шаги.
Через несколько минут они шли по коридору, едва касаясь друг друга, но пока еще вместе. Оказалось, что императорская канцелярия наконец дала разрешение на съемку в Зимнем дворце, но снимать надо сегодня же вечером. Время — до утра. Эйсбар погрузился в дела, бросался то к записям, то к мегафону, то к телефонной трубке. Ленни покрутилась в декорациях, расставила треногу своего фотоаппарата и пощелкала несколько кадров. Освещение было никудышное — ничего путного получиться не могло. Однако он несколько раз оборачивался к ней и подмигивал, лаская взглядом. Ленни млела. И застывала, прислонившись к своей треноге. Куда смотрела? Что разглядывала?
— Вы, мадемуазель Оффеншталь, напоминаете девушку-тень, сошедшую с полотна то ли Нестерова, то ли Васнецова. Здесь лишь ваше мимолетное виденье, а сами вы — в сказке, во сне, в чарах волшебных, — заметил, проходя мимо, Гесс. Ленни растерянно улыбнулась. Тут появился Эйсбар и позвал ее ехать с ними в Зимний дворец.
Работали в Гербовом и Пикетном залах дворца, в галерее 1812 года, в павильонах Эрмитажа. Дело шло медленно. Каждые полчаса скрупулезно переставляли свет: снимали безмолвные мраморные скульптуры, портреты прославленных в боях с Бонапартом генералов, отдельно — крупные планы: головы, глаза, руки. В прихотливом порядке между скульптур выставлялись статисты, исполнявшие роли защитников дворца — юнкеров. Снова мудрили со светом. Ленни знала, что Эйсбар придумал цепь обороны, в которой рука об руку стояла сама классическая культура в лице изваяний античных героев, скульптур прославленных фигур русской истории и отрядов юнкеров, давала отпор озверевшей толпе. Сейчас он собирал кадры для своей мозаики.
Потом в монтажной она видела, как он ее складывает — никаких случайностей, никакого нежданного порыва ветра. Олимпийская уверенность. Мир такой, какой нужен ему. Все остальное отсекается. Сидя в уголке монтажной — пустили! пустили! — Ленни завидовала мощности мира, который Эйсбар конструировал на экране. И все-таки своей мозаикой он лепил мощную фальшивку, если говорить грубо, — и Ленни почувствовала, что в ней вспыхнуло возмущение, — или, если не грубо — величественные декорации, в которых он заставлял Историю играть в ту игру, которая интересна ему. Да, он умеет подмять под себя… Ленни простудилась в Зимнем и чувствовала, что у нее начинается горячка. Ей захотелось встать посреди монтажной и… тоги у нее никакой не было, чтобы завернуться и произнести речь… речь о том, что он из обычной жизни, как из торта, вырезает лакомые серединки, что ему не привыкать творить адскую хирургическую операцию над миром — склеивать его части по своему усмотрению. Ленни прикрыла рукой рот — ей показалось, что она кричит, но на самом деле у нее начинался жар. Эйсбар объявил перерыв и куда-то ушел, увлекая за собой монтажера и зло продолжая давать ему какие-то наставления.
Ленни, покачиваясь, побрела к выходу. Она думала о том, что завидует Эйсбару еще и потому, что у нее самой мир будто сочился между пальцами. Одну и ту же улицу она видит то так, то — через минуту — совсем иначе, а предыдущую картинку будто сдуло ветром. «Ветер» — это название она придумала для своего фильма, о котором начала некоторое время назад мечтать и думала все чаще и чаще. Ветер, символизирующий подвижность всего, что стоит на Земле. Но как все устроить? Кто даст денег? Сейчас у Эйсбара появятся многочисленные поклонники из числа фильмовых воротил — просить его замолвить за нее слово? Потом, после премьеры…
За несколько дней до отъезда из Петербурга она видела его в странной компании в странном месте — кабачке «Восемнадцать ушей», куда затащил ее кто-то из братьев-футуристов, лысый чванливый поэтишка. В дыму и чаду второго зала, расположенного в нише, она вдруг увидела Эйсбара в компании с Жоржем Александриди. Тот «гулял», Эйсбар наблюдал. Тот возлежал на диване в излюбленной им теперь позе расслабленного фавна — видимо, подсмотренной в каком-нибудь из томов «Истории итальянской живописи» — и дирижировал танцем: двое юнцов и стриженая бестия двигались между столиков. Эйсбар сидел на маленьком венском стуле в отдалении и смотрел на всю группу в целом. Почему-то Ленни решила к ним не подходить — заметит, не заметит…
Никто, кроме Долгорукого и самого Эйсбара, конечно, не знал, чем закончился тот вечер для «Защиты Зимнего». Или чем чуть не закончился. Одышливый танцор, поигрывавший шприцем, который доставался из обитого шелком конверта, в нем же позвякивали ампулы, нашептал Эйсбару невероятную историю. Ох, если бы пролетарии покорили ваш Зимний, ох, если бы они устроили террор, вы знаете, что ожидало бы августейшую семью? Я скажу вам, Серж, по секрету. Откуда знаю? Сообщил во сне черный ворон. Видел шахту в темном лесу, слышал детские голоса. Никого не пощадили бы, и только зашитые в платья бриллианты полыхнули бы фейерверком, раздробленные пулями. Пух!.. Пух!.. Пух!..
На следующий день Эйсбар уже снимал этот эпизод — особенного реквизита для него не требовалось: телега да темный лес. Он вклеил его в готовый фильм, как сон комиссара-«ворона». Небольшой эпизод. Жуткий эпизод. Лес, дрожки, холеные руки свисают, медленно летит в темноте царский перстень. И угрожающий титр: «Его сон. Угроза опасности со стороны царской семьи была уничтожена».
Долгорукий увидел все это утром в день премьеры на небольшом экране в уютном просмотровом зальчике мест на десять, который совсем недавно оборудовали в его офисе по его приказанию. Он сидел в кресле, обитом мягкой белой кожей, слева на столике был сервирован чай: сливки, черный хлеб с маслом. Все для сосредоточения. И — бог мой! — какое счастье, что решил пересмотреть привезенную со студии свеженькую копию фильма, так сказать, начисто. Вот что значит интуиция. Просмотрев не без брезгливости тяжкую, темную сцену, Долгорукий допил чай и подумал о том, что надо быть реалистом — интуиция работает не только у него, хорошо бы все-таки содержать в финансовом порядке всю французскую собственность — мало ли что! Поставив чашку на стол, он усмехнулся этой мысли. В первую очередь всегда думаешь о себе. А все-таки черт этот Эйсбар! Чуть было его не подставил. Так запросто, на голубом глазу включить в фильму эпизод с уничтожением Семьи. Одно дело — думать об этом как о возможном исходе дела в том случае, если большевики пришли бы к власти — Франция сто тридцать лет назад построила гильотины, так почему бы России с ее средневековым изуверством не замахнуться топором? — и совсем другое — говорить вслух. И так холодно, спокойно, равнодушно. Что это? Наивность? Слепота творца? Цинизм?