Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кажется, она уже была готова наброситься на Охапку, но точно или нет, никто так и не узнал, потому что теперь Таборский проявил к ней ответное внимание и с силой ухватил ее за плечи, удержав.
– Чтобы крюк… Крюк в тебя в живого входил, а ты бы мучался, мучался! – хрипела фельдшерица.
– О! Да это соседка моя по коммунальной квартире! – воскликнул Охапка, предусмотрительно отскочив в сторону. – И она здесь! Ей-богу, она! Не признал я ее! Вот так-так!
– Не соседка я твоя! Не соседка! – хрипела фельдшерица. – Но все равно хочу, чтобы ты сдох! Сдох как можно скорее… Хотя нет. Тебя, гада, надо помучить, помучить хорошенько перед смертью!
– Экий ты мерзкий, Рохля, человек. Посмотри на себя – немыт, шуба у тебя драная, клокастая, на такую шубу и смотреть противно, штаны все в каком-то дерьме! – продолжал Охапка. – Дай мне рублишек хоть сколько-нибудь, чтобы твою противную рожу больше не видеть!
– Да что ты пристал! – возмутился Рохля. – Не видишь, я в театр пришел!
– Да что это за театр! – не унимался Охапка. – Театры настоящие не здесь. Театры настоящие в центре находятся. В театре все золотом отделано, блеск, люстры, свет горит яркий кругом, как пожар. А здесь – темно, уныло, убого. Какие-то сломанные колченогие стулья, которым уже сто лет как на помойке бы надо лежать, динамики вон допотопные под потолком… В театре красивые актрисы, актеры мужественные и талантливые. А здесь, ты глянь Рохля вокруг – кругом какие-то состарившиеся, сморщенные и горбатые тетки или толстухи, на которых жир трясется, этот вон – во фраке, который давным-давно моль проела. Смотреть – только настроение себе портить. А оно у меня и так уже испорченное. Шел по округе: кругом дома старые-престарые, низкие, кособокие, обветшалые. Рухлядь лефортовская. Фабрики эти ненавистные с заводами – угрюмые, словно тюрьмы. Мерзко! Настроения никакого!.. Жить в таком месте не хочется! Шел, фонари сшибал! Здесь в переулке последний разбил. Я не понимаю, как здесь можно жить и радоваться? Давай Рохля, дай мне рублишек!
– Да не дергай ты меня, Охапка! Видишь, я к другу своему пришел, к Томмазке, – гнул свое Рохля.
– Да что мне до твоих друзей, старый козел! – не прекращал Охапка. – У меня на своих друзей времени никак не хватает. Я дружбу более всего на свете ценю! Это для меня самое святое и здоровское – с другом побыть. Я вот сегодня сначала с Васькой был. Беседовали. Там такие дела! Васька – человек! У него дядя – вор. Жора-Людоед, может слышал! Вот люди, так люди. Тяжелее сахара не поднимают, работать не работают, а всегда деньги в кармане есть. И разодеты все в пух и прах. И всегда выпить на что есть. И не так просто, без закуски, а выпить в кабаке, под хорошую закуску! После Васьки я по улице шел – Славку встретил, потом к нам Сашка присоединился, потом – Ивана зацепили в нашу компанию. Потом я от них откололся – не помню уж, как это вышло, с Надькой скорешился, где сидели, что делали – не помню, потом иду – Сеньку встретил, но денег нет. Он спать пошел, а я гляжу – ты!.. Дай взаймы, я ж отдам, ты знаешь!.. Я сейчас за эту дверь выйду – только по улице пройду, сразу кого-нибудь из друзей повстречаю! Про дела поговорим, я дружбу более всего на свете ценю. Ты мне, старик, с твоим Томмазкой и не нужен. У меня на своих друзей времени никак не хватает. Я человек общительный! Я весь район Лефортово знаю!..
Наконец, разглядев из-за кулис обоих персонажей и на основании каких-то одному ему ведомых соображений заключив, что они никоем образом не опасны ему, Господин Радио вышел из укрытия и грозным голосом закричал на нищего Рохлю и его приятеля Охапку:
– Ну вот что, вы! Убирайтесь отсюда! Это театр, а не клуб для ваших встреч! Идите! Убирайтесь куда хотите! В пивную. На улицу. В подворотню. Вы нам мешаете!
Услышав эти слова, нищий развел руками и так и остался стоять, глядя на Томмазо Кампанелла и всем своим видом показывая обиду и крайнее изумление столь неласковым приемом, оказанным ему его «лучшим другом».
Воспользовавшись тем, что Господин Радио стоял к нему спиной, Томмазо Кампанелла принялся подавать Рохле знаки: мол, я здесь ни при чем! а что я-то могу сделать, если они тебя отсюда выгоняют?
– Убирайтесь! Убирайтесь! – продолжал кричать Господин Радио.
– Вон отсюда! Вы нам мешаете! – вслед за Господином Радио принялись выгонять подвыпившего Охапку и Рохлю остальные хориновцы.
Томмазо Кампанелла схватился за голову и, покачивая ею из стороны в сторону, со скорбным видом смотрел на Рохлю, который, пятясь и по-прежнему с обидой и недоумением глядя на своего хориновского приятеля, медленно двигался к двери.
Наконец Рохля ушел за дверь. За ним, пьяно покачиваясь, ушел и Охапка. Томмазо Кампанелла спохватился и принялся вновь репетировать свой монолог:
– Я не из Лефортово родом. Я не лефортовский человек! Мне кажется, была какая-то история, потом я потерял сознание, потом я очнулся. Вокруг очень мрачно. Какие-то темные своды, пыльные закоулки и лабиринты, зал, разделенный множеством перегородок, каждая из которых – музейный стенд. Самое ужасное – это то, что я ничего не помню, что было до этого. А было ли до этого что-либо? Была ли когда-нибудь какая-то другая жизнь? Теперь вокруг меня был очень странный музей. Музей умершей молодежи прежних лет. Услышав эти слова, Таборский оживился. Он проговорил:
– Музей умершей молодежи прежних лет? То-то я смотрю здесь какие-то странные стенды. Ненавижу музеи! Чего только в них не соберут. Столько всякого хлама. Посмотришь – жить не хочется!
– Спокойно. Спокойно! Надеюсь, вы не начнете опять валиться? А то на вас как-то слишком плохо действуют все эти душевные переживания, – проговорила Светлана, которая с того момента, как Таборский повалился в обморок, некоторым образом постоянно находилась от него на расстоянии не более нескольких шагов.
Томмазо Кампанелла продолжал (некоторое время все говорили одновременно):
– Чего там только не было!.. Столько энтузиазма, оптимизма, веры: какие-то молодежные течения, смешные и несмешные моды, фанатики спортивных команд… Я не нашел там ничего, чтобы напоминало бы мне хотя бы чуть-чуть, хотя бы капельку Томмазо Кампанелла!.. Наверное, я, Томмазо Кампанелла, – уникален!.. У меня есть опыт, которого нет ни у кого другого… Потому что никто другой не родился однажды со всеми моими причудами, странностями, болезненностями… Кстати, когда я очнулся в «Музее молодежи» (какое странное название – музей и… молодежи. В этом есть что-то очень философское)…
Таборский – Светлане, женщине-фельдшеру: – Нет. Конечно, я сейчас не начну валиться. С чего бы это мне начать валиться?
Томмазо Кампанелла: – Так вот, когда я очнулся в… музее, я обнаружил себя на каких-то старых телогрейках и ватных штанах, брошенных на пол в одном из закутков, образованных музейными перегородками. Это было моей временной постелью, я был весь покрыт крокодильей чешуей – я покрываюсь ею, когда мне приходится некоторое время обходиться без горячей воды. Я ничего не помнил… Помнил только… Нет, не так… В моей памяти все-время возникала картина: глубокая ночь, темно, холодно, я на грани обморока, я замерзаю, я стучусь в первые попавшиеся двери, как раз – это двери музея. Той ночью я оказался на пороге очень странного места. Потом – провал, сон. Потом я очнулся…