Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пожалуйте… Проще пана.
Глеба провели по коридору и ввели в небольшую комнату. Он успокоился. Тут не было ничего ни подозрительного, ни страшного.
Обыкновенная «канцелярская» приемная. Как везде. Узкая в три окна комната была разделена деревянной решеткой по длине на две неравные части. В углу, за проволочной решеткой – касса.
В узкой и более темной части помещения на деревянных широких скамьях-диванах сидели, должно быть, просители. Русские… Человек в рабочей одежде, женщина в платке с ребенком, старик в поношенном драповом пальто. На трех просителей по ту сторону решетки работал целый штат служащих. Шесть столов с пишущими машинками, картонками для бумаг, ворохами бланков, анкет, клеем и чернильницами стояли боком к тусклым окнам, выходившим во двор. Барышни в коротких юбках, с толстыми икрами ног, поджатых под стулья, щелкали на машинках, щеголяя быстротою работы.
Мелодично позванивали серебристые колокольчики тут и там, сливались в какую-то трескуче-волнующую мелодию, отсчитывали строчки. Точно надо было кому-то наглядно показать, как напряжена жизнь в великой социалистической республике, чьим маленьким клочком было полпредство. Папки, зеленые, розовые, синие, путешествовали со стола на стол, передавались таинственно, молча, с какими-то непонятными жестами или односложными словами.
Ближе к решетке сидели два человека. Один – совсем молодой еврей, другой, постарше – неопрятный мужчина в черной суконной рубахе «толстовке», лысый, одутловатый, желтый, с толстыми губами, плохо бритый и точно не мытый и не выспавшийся. К нему по-польски смело и властно обратился Глеб.
– Не розуме, проше пана, – закачал головою жирный человек, подражая польскому языку. – Говорите, что вам надо.
– Вы в польском городе и должны говорить и понимать по-польски, – повысив голос, сказал Глеб.
Толстая морда прищурилась, покосилась на Глеба. По жирным вискам появились складки, складки прорезали щеки. Это, вероятно, обозначало улыбку презрения.
– Откровенно сказать, гражданин, этим собачьим языком не владею.
Глеб сжал руки в кулаки. Но тут же вспомнил Трайкевича и быстро отошел от стола. Ему хотелось уйти. Однако он овладел собою, подошел к молодому еврею и сказал ему по-французски, что ему надо.
– Ah… bien, bien… – заговорил еврей, отвратительно выговаривая по-французски. – L’affaire de la citouenne Sokhotzku[27]. Товарищ Полотнов, – обернулся он к жирному и зашептал ему что-то очень быстро.
Тот сощурился и посмотрел на Глеба.
– Вы по письму бывшей графини Сохоцкой? – сказал он, как мог вежливее.
– Да… По ее письму.
– Отлично… Будьте любезны обождать, гражданин. Вас сейчас проводят.
Он надавил два раза кнопку звонка. В дверях появились кожаные куртки.
– Проводите, товарищи, гражданина в камеру номер четырнадцать.
– Понимаем, – мрачно сказал один из молодцов и знаком предложил следовать за собой.
Один пошел спереди, показывая дорогу, другой сзади.
Они прошли длинным коридором вдоль всего главного флигеля, свернули налево, спустились на шесть ступеней ниже и пошли подвальным этажом.
В уровень плеча Глеба были узкие окна наравне с землей. Они были на половину завалены снегом. Шедший впереди остановился у темной двери и открыл ее. Могильной сыростью земли пахнуло в лицо Глебу.
– Пожалуйте, гражданин.
Глеб замялся, остановившись в удивлении. В тот же миг он ощутил сильный удар по затылку. Блестящие искры, зеленые и красные, заметались в глазах, ноги заскользили по крутым ступеням, что-то ударило в бок, еще раз в голову. Глеб потерял сознание.
Глеб очнулся от холода. Кругом был полный мрак. Он протянул руку – мокрая, каменная стена. Ощупал – кирпичи. Тронул пол – скользкая, ледяная земля. Встал, выпрямился, вытянул руку – не достал потолка. Осторожно, ощупывая стены, обошел помещение. Квадратная яма, в одном месте узкие, круглые, каменные ступени. Пополз по ним: – тяжелая дверь. Стучать, кричать бесполезно.
В камере не было тихо. Нарочно или случайно, как это часто бывает в новых железобетонных домах, тут была такая акустика, что, казалось, все, что делалось в громадном, многоэтажном доме, неясными, глухими шорохами, шумами и тресками доносилось через высокий потолок в эту яму, и это было хуже могильной тишины. Эта жизнь, невидимая, непонятная, но напряженная, это ощущение присутствия тут, точно где-то совсем близко, множества людей, гул их движения, шагов, казалось даже, разговоров, усугубляли и подчеркивали страшное одиночество могилы и сознание полного бессилия. Кругом люди, но никто не поможет. Им все равно.
Наверху по коридорам ходили. Глеб различал твердые шаги мужчин и частое постукивание женских каблучков. Он слышал стрекотание и звонки колокольчиков пишущих машинок, точно их были многие тысячи во всех этажах. Он измерял в своей темной могиле время по тому, что делалось кругом. Толпою прошли по коридору люди, в разнобой стучали сотни ног, раздавались голоса, смех – должно быть, кончилось «присутствие» в полпредстве и все пошли завтракать или обедать… Глеб не мог сообразить, был полдень или вечер. Должно быть, пошли обедать – слишком сильно ощущал Глеб голод.
Потом откуда-то издали стали доноситься звуки оркестра. Играл джаз-банд, и звуки его, смягченные отдалением, казались мелодичными. Может быть, там танцевали чарлстон или блэк-боттом, может быть, показывали советскую фильму. Потом наступила ночь. Шаги раздавались редко, и были они мерные, размеренные, неторопливые – шаги часовых ночного дозора.
Глеб забылся от голода и усталости. Когда он очнулся, дом оживал. Нарастали звуки шагов, становились чаще, многочисленнее, торопливее. Последние люди бежали по коридорам, боялись, должно быть, опоздать… Опять стрекотали машинки и точно совсем рядом звенели колокольчики, отсчитывая строчки.
Глеба, умирающего от голода и стужи, заживо погребенного, дом, казалось, втягивал в свою жизнь, дразнил и мучил. Он как будто говорил: «Смотри, здесь работают, что-то пишут, кому-то шлют послания, а ты лежишь в холодной камерной могиле и никому нет дела до твоих страданий. Никто тебя не найдет, никто не узнает, что в свободном государстве Польше погибает ужасною голодною смертью заживо погребенный. Вот тебе и городская культура! В лесу ты не погиб бы. В лесу Господь пропитал бы тебя ягодами, грибами, мохом. Господь по звездам своим вывел бы тебя из леса. Город каменными стенами отгородился от Бога. Нет больше в городе Господа Сил, не зайдет в город Пресвятая Богородица, не долетит к Ним молитва из каменного смрадного мешка».
Второй и третий день прошли, не принеся ничего. Голод и стужа делали свое дело. Жизнь отлетала от молодого тела.
Наверху между тем продолжали суетиться люди. Вспоминая все, что он слышал о полпредствах, Глеб стал смутно доходить умом, что дом полпредства есть особенный дом. Люди, что там работают, тоже несвободны. И для тех, что трещали на машинках, и для тех, что сидели за столами, бегали по коридорам, смотрели вечером спектакли и кинематограф, танцевали развратно-медлительные танцы, этот дом был тоже тюрьмою. Их не пускали из него в город на волю. Боялись, что они проболтаются, что они скажут другим, свободным людям о том, что делается в этих стенах. Непосвященным расскажут про то, что так тщательно выстукивают они на машинках, какие доклады и о чем торопливо носят они из комнаты в комнату. Их кормят здесь, их развлекают представлениями, но им никогда не дают свободы…