Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Учительница Никчевич ушла в декрет, нас передали учителю Дж. Драшковичу, мягкому, рано облысевшему человеку. Он ездил на велосипеде, закрепив брюки бельевыми прищепками, чтобы они не попадали в спицы колес. «Тебе, малыш, можно сразу в третий класс, хотя ты и для первого еще мал», — говорил он перед всем классом и давал мне книги из застекленного шкафа, серия «Ласточка», те, на которые я с таким вожделением глядел все первое полугодие, а учительница Никчевич мне их давать не хотела. «Ты еще не дорос, — не поймешь, порвешь, потеряешь, и что потом? Мне своих забот хватает». И тут она умолкала, как будто укоряя себя за то, что слишком разболталась перед кем-то, кто все равно ничего понять не может. В какой-то другой раз тетка Анна, тяжело вздохнув, а голова ее из-за частых головных болей была укутана клетчатым шарфом, и, закуривая «Ибар» без фильтра (я у нее воровал сигареты и относил в туалет или за домом курил с другими ребятами), с трудом произнесла: «Своя рубашка ближе к телу».
В физкультурном зале, где мы, одетые в белое, в какой-то праздник осыпали цветами стариков, нам показывали и кинохронику, и настоящие фильмы, и каждый раз надо было принести динар. Тетя через несколько недель сказала: «Больше этого не будет, раз в неделю по динару, хватит уже, передай им, я сказала, что нас эти фильмы не интересуют и динар больше не дадим». «Моя тетя Анна сказала, что нас эти фильмы не интересуют, и динар мы больше не дадим». «Ладно, — сердито ответила учительница Никчевич, — скажи тете, чтобы завтра пришла в школу, а ты пойдешь со всеми другими детьми смотреть фильм, я дам динар». Тетка Анна назавтра пошла в школу и вернулась с поднятым подбородком. «Не будут они мне…», — процедила она злобно, и это было все, что я смог от нее услышать. Что было дальше, не знаю.
* * *
Скитаясь по окрестным улицам, что мне казалось завоеванием мира, перед входом в какое-то здание я нашел крупную купюру. Она как будто меня дожидалась, похожее чувство у меня бывает сейчас, когда я ловлю рыбу; никто и никогда не сможет объяснить магию встречи руки солдата и моей головы, или моей удочки и моей рыбы, да это и ни к чему, это случайность или, может быть, неизбежность высшего порядка, как знать. Мгновение, когда меня увидит то, что я ищу. Я не представлял себе, что делать с такими деньгами, до этого я имел дело только с белыми и желтыми мелкими монетами; совсем маленьким я говорил: «Дай мне желтые, белые не хочу», — и не более того. А потом сообразил, я собирал картинки от шоколадок Царство зверей. Зайдя в бакалею рядом с Домом культуры, где была моя начальная школа, пока не построили первое настоящее школьное здание, я попросил шоколадки с картинками животных на все. (Эти картинки были приклеены каким-то крепким клеем, и требовалась сноровка, чтобы детская рука, не повредив, сняла их с обертки, чтобы наклеить в альбом на определенное место. За заполненный альбом давали приз — пакет сластей). Продавец ничего не сказал, просто насыпал мне в бумажный пакет бог знает сколько маленьких плиток в голубой обертке с желтыми буквами. Я ел их в комнате, пока меня не затошнило, что было ерундой по сравнению с другой неприятностью. На всех шоколадках я обнаруживал один и тот же рисунок — кенгуру. И как мне после этого любить кенгуру?
* * *
Радио слушали целыми днями. Музыка, новости, спортивные трансляции, веселый вечер. «Убили Кеннеди», — скажут однажды. «Кто это — Кеннеди?» — спрашиваю. Никто не отвечает. На следующий день на первой полосе «Политики» читаю о покушении на американского президента. «Читай вслух», — говорит мне тетя Анна, ей мелко, у них с дядей одни очки на двоих, дядя их вечно где-то теряет. Он читает Андрича, из собрания сочинений, которое теперь у меня. «Мне больше нравится “Травницкая хроника”», — говорит он. «Что это — Травник?» «Город». «А хроника?» «Это вы будете проходить в школе». «Что такое хроника?» — спрашиваю как-то учительницу. «С чего это ты?» — отвечает она вопросом на вопрос, избегая ответа.
Радио не перестает работать, у него необычная антенна, из проволоки, свернутой спиралью, которая перемещается по дому, чтобы легче ловить станцию. Лучше всего — когда эта смешная спираль, как будто снятая с головы какого-нибудь марсианина (так я представлял себе инопланетян, с антенной), стоит на перевернутой металлической кастрюле у окна. Сюда ее ставят после завтрака, обеда и ужина. Мы ждем нашу любимую песню, не знаю ее названия, но помню весь текст и сегодня: «Маленький салун на той дороге, / ведущей куда-то в Теннесси, / там всегда полно виски / и всем известных ковбоев. / Там сидят Боб и Джон, / Гарри, Джеки и Джимми Стоун, / всем известные персоны со старого Дикого Запада». Как-то так. Поет Диего Варагич. Мы узнаем песню с первых тактов, тетя делает громче, и мы с ней насвистываем. «У тебя есть слух, — говорит она мне, — странно, в вашей семье ни у кого нет слуха». Мексиканские песни поют С. Перович и Н. Карович, это мы слушаем, но не свистим, скримминг и «ай-яй-яй», это не высвистывается. Песня, которую пел Диего Варагич, моя первая встреча, до проигрывателя, кино и телевидения, с тем музыкальным жанром, который потом я буду любить больше других.
* * *
Учитель пения собирал хор. Он вошел в наш класс, неся какой-то неизвестный мне музыкальный инструмент с клавиатурой, и спросил нашу учительницу, кто умеет петь. Она показала пальцем на нескольких мальчиков и девочек, с ней мы на уроках музыки пели: «От дома до школы, / от школы до дома, / всегда понемногу что-то перешептывается. / Перешептываются письма (если я правильно понял, глупость несусветная, не понимаю, как письма могут перешептываться, но, ладно, хорошо, не буду цепляться, итак), шепчутся письма / и нашептывают тайны, / шепчутся клятвы / великие и блестящие, / тихо тише, тихо тише, тихо… тише / — как шелест дождя». Учитель пения давал тон и просил этих отобранных учеников повторить, одного за другим. Все прошли, кроме меня. «Нет слуха», — шепнул он нашей учительнице, которая удивленно замотала головой. «Как — нет