Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Евгений Фишер? Я ведь слышал это имя… совсем недавно. — Саймон нахмурился. Он уже устал от загадок. — О нем упоминал тот парень из Франции, Мартинес.
— Правда? Ну, Фишер исследовал расы. Работал в Намибии, потом на Гитлера, и он — один из основателей евгеники. Настоящий ублюдок. Считал немцев суперменами.
— Намибия?
— Намибия.
— Погоди-ка, я вспомнил… — сказал Саймон. — Я помню, в кабинете Фазакерли висела фотография Фрэнсиса Гальтона. Он был евгеником… и он работал в Намибии.
— Вот видишь? — Сандерсон широко улыбнулся. — Все это связано! Намибийский след! Я тебе все это рассказываю только потому, что в тебя нынче утром врезался зуб сержанта. Но ты пока придержи это при себе, ладно? Я думаю, что ты хочешь написать книгу, когда все кончится, ведь так?
Саймон почувствовал, что краснеет.
— Ха! — фыркнул Сандерсон. — Вы, чертовы писаки, просто не можете устоять перед такими вещами. Да, вот еще что. Натан Келлерман, наследник всех этих алмазных миллиардов, очень сблизился с Нэрном. Похоже, они неплохо спелись и болтали обо всем на свете, когда Келлерман бывал в Лондоне; он ведь частенько приезжал, чтобы проверить, как расходуют его денежки.
— И много они разговаривали?
— Да. О Библии. — Сандерсон пожал плечами. — О проклятии Ханаана. Книге Бытия или что-то в этом роде. Шенронг просто иногда слышал их разговоры. А иной раз даже прислушивался.
— Та самая доктрина Семени Змея? Проклятие Каина?
— Да-да. Все то, что ты слышал от Вайнард. Странно, правда?
— Как ты сказал, когда они с Келлерманом сблизились… и насколько?
— Ну, они не были… э-э… любовниками. Но несколько лет назад Нэрн начал время от времени ездить в Намибию.
Машина теперь ползла по Бейкер-стрит. Солнца уже не было видно; улицы заполнились людьми. Три арабские женщины в бирюзовых хиджабах шли в нескольких шагах позади своего супруга, принаряженного в джинсы и бейсболку.
— Так. И что?
— Такие поездки недешево обходятся, это же другой конец света. А Нэрн не был богат.
Саймону не составило труда догадаться.
— Келлерман оплачивал его перелеты!
— Именно. Мы это можем с уверенностью сказать, потому что Ангус летал туда несколько раз за три года. И никогда никому не говорил, зачем он это делал и чем там занимался.
— Может, просто отдыхал?
Сандерсон прищурился.
— Далековато для простого серфинга!
— И ты уверен, что он теперь там, в Намибии, да?
Старший детектив улыбнулся с легким оттенком самодовольства.
— Уверен. Я даже пытался связаться с ним по его электронному адресу, вкратце сообщил о событиях. Решил проверить, нельзя ли его выманить оттуда. Ведь если он действительно там, то, скорее всего, продолжает просматривать электронную почту. Сам прикинь.
Саймон задумался. А Сандерсон признался:
— Я вообще-то не слишком далеко продвинулся. Не очень хорошая работа. Черт знает что такое… Но я, по крайней мере, успел спасти твой датский язык… вовремя подоспел.
Усталая улыбка полицейского была искренней и теплой. Саймон почувствовал себя немного лучше. Потом он вспомнил выражение лица Томаски. Его растущую ярость. Бешенство. И ему опять стало хуже.
Остаток пути до Скотланд-Ярда Куинн молчал. Он был задумчив и все то время, пока с него снимали официальные показания; оставался неразговорчив и тогда, когда вернулся наконец домой и обнял Сьюзи и Коннора с отчаянной родительской любовью, от которой едва не разорвалось его собственное сердце и не треснули ребра сына.
Подавленное тяжелое чувство не уходило, как слишком засидевшийся гость, как кровавое пятно, которое невозможно было устранить с пола у входа, как бы ни терли его песком и ни полировали. Журналист был подавлен и встревожен. Он наблюдал за полной домохозяйкой напротив, развешивающей на просушку кучу постельного белья. Жирная черная ворона прыгала по саду. К ним в дом явился полисмен, чтобы жить с ними, спать в гостевой спальне. Он слишком громко и в самое неожиданное время включал радио. У него был пистолет. Он читал спортивные журналы.
А Саймон тем временем искал сведения о католических сектах и польских скинхедах. Он пил слишком много кофе и разбирался в последних генетических исследованиях. Он отправил письмо по электронной почте Дэвиду во Францию и получил в ответ два сообщения. Эти письма были невероятно интересны и битком набиты информацией, но от них журналист стал еще острее ощущать опасность и чувство вины.
Саймон чувствовал себя виноватым, поскольку рассказал полицейским о Дэвиде, и все только потому, что Мартинес и его подруга, Эми, похоже, слишком боялись вмешательства стражей порядка. Все и везде были подозрительными, не достойными доверия, везде таилась угроза…
Теперь же Саймон гадал, а может ли он на самом деле доверять Сандерсону. Ведь Томаски выглядел вполне надежным человеком, веселым и порядочным, Саймону он в общем нравился, но этот самый Томаски пытался его убить… Кто мог бы с уверенностью утверждать, что хозяева поляка не находятся где-то рядом? Насколько глубоко, насколько далеко Саймон забрался во все это? И куда все это тянется?
Это все не так-то просто, Куинн, это все не так-то просто…
Пять дней спустя, сидя за своим письменным столом и опять грезя наяву, Саймон услышал телефонный звонок. Ему звонила какая-то растерянная, едва ли не обезумевшая полячка. Это оказалась сестра Томаски. Ее английский был ужасающ, но смысл слов был очевиден: женщина сгорала от стыда за то, что сделал ее брат, она хотела принести извинения Саймону. Она добралась до него с помощью кого-то из полицейских, так она объяснила.
Куинн несколько минут вслушивался в искренние слезливые слова, цветисто выражавшие славянское горе, чувствуя себя очень неловко. Да, конечно, Томаски напал на Саймона, однако в результате брат этой несчастной женщины погиб. И что тут можно было сказать? «Ничего, не беспокойтесь, все не так уж плохо?»
Женщина все бормотала и бормотала.
— Эндрю был хорошим поляком, мистер Куинн! Хорошим человеком, отличным парнем! Правильным… — Ее слова вдруг затихли, перейдя в напряженное молчание. — Он любил smalec и piwo[51]. Он хороший. Обычный. Как все мужчины. А потом то место его изменило, оно его изменило…
— Простите?
— Да! Тот монастырь… тот монастырь, в Туретте, во Франции. — Послышался очередной сдавленный всхлип. — Когда он туда поехал, что-то случилось. Что-то очень плохое, и он стал другим. Przykro mi[52]. Мне очень жаль. Przykro mi…
Снова послышались рыдания, и разговор прервался.