Шрифт:
Интервал:
Закладка:
300
Отцовство моего отца распространялось только на воскресенья. Он обещал быть в три. Ровно в три сыновья моего отца высыпали к окну: «фольксваген» стоял перед домом. Он спешил, был нетерпелив, но никогда не скандалил, не говорил, ну где вы там, пошевеливайтесь. Ровно через четыре минуты он запускал мотор и катил десять метров. Еще четыре минуты, и еще десять метров. Наконец запыхавшаяся детвора догоняла его; добрый день. Добрый день, кивал он. А куда мы сегодня поедем? В крепость Шпорнгейм, отвечал мой отец. Графы фон Шпорнгеймы были вашими предками, так сказать, прародителями; Иоганн II, граф Шпорнгейм-Кройцнах, был отцом Вальраба фон Коппенштайна, чья мать, выходка из придворной чиновной среды, не имея титула, могла сделать своих сыновей лишь баронами; в этот замок мы и отправимся. Он продолжал сыпать датами и прослеживать генеалогические связи вплоть до наших дней. Но сыновей моего отца волновало только одно — кто усядется рядом с отцом (на тещино сиденье), а кто сзади. За главное сиденье велась отчаянная борьба, требовавшая физической силы, недюжинного ума, бесхарактерности, но в конце концов отец рычал: Ну хватит! Этот рев был вершиной айсберга, далее следовала мертвая тишина, не нарушаемая ни единым звуком. Тот, кто слышал ее, никогда, никогда ее не забудет; следы отца.
301
В семидесятых годах старший сын моего отца иногда встречал его на улице Ваци. Он (мой отец) обычно любовался витринами. Портфель, очки, белая рубашка. Он возвращался с работы. Пройтись по улице Ваци было одной из его привычек. Когда сын замечал его, то, надо признаться, подходил к нему не всегда. Не всегда с ним здоровался. Что он чувствовал, когда его видел? Разве он не был счастлив? Они уже жили порознь, встречались редко, и встреча с ним должна была доставлять ему радость. Иногда он все-таки подходил к нему. Они разговаривали о пустяках. Как мы разговариваем, встретившись с бывшим учителем, о котором не скажешь ни хорошего, ни плохого, обращался он с нами по-доброму, снисходительно и в принципе преподавал неплохо, хотя не сказать чтобы хорошо. (Среди всех занимающих нас вопросов есть только один существенный: способны ли мы в своей жизни кого-нибудь полюбить на этой земле? Способны ли полюбить родителей, детей, жену, соседа, друга? Старого учителя?)
302
Он был другой, мой отец был совсем непохож на других отцов. Дети моего отца были неглупые и быстро это заметили. У всех отцы как отцы, завтракают вместе с семьей, ходят по магазинам, в офис или на фабрику. А этот — нет. Около полудня он выходил из своего кабинета. Святая святых, войти можно было только по приглашению, приглашение же следовало только тогда, когда у Мага (так мы его называли) возникало желание что-нибудь почитать, а оно возникало, когда у него появлялось время, то есть изредка, «после чая». Читал он великолепно. Сказки Андерсена, Гауфа, братьев Гримм. Позднее он иногда читал нам свое, из того, что сам накудесничал, и тогда выяснялось, чем он там занимался в утренние часы. Детям чтение очень нравилось. Их впечатляла прилежность моего отца. Никто ведь не заставлял его, начальников над ним не было, и все же! Видно было, что он постоянно о чем-то пишет или, по крайней мере, о чем-то думает, что было причиной его рассеянности, озабоченности, невнимательности. Чтобы писать или думать, нужен покой. И он выходил из себя только в тех случаях, если кто-то его нарушал, а так никогда. Его не смущали плохие отметки детей, их лень, невоспитанность, лживость он замечал, только если на них доносила мать. А делала она это в исключительных случаях, то есть редко. Авторитет моего отца был безмерно высок, но мать, которой гораздо чаще приходилось бросаться в бой, уступала ему ненамного. Вспыльчивость и горячность она унаследовала от своего отца. (Мой дедушка по материнской линии умер от пневмонии в 1942 году, когда болезнь эта еще считалась опасной.)
303
Мой отец: приносит домой карамель, берет карандаш, откладывает, показывает, говорит, прикрывает, чистит замшей, на рассвете в грубых пальто уходит, птиц наказывает, в холодных пальто приносит, подхватывает, выходит, садится, кладет, вспоминает, ласкает, садится, включает, слушает, приглушает, встает, зажигает, садится, смотрит, стелет, поит, велит, ругает, сравнивает, отмечает, подчеркивает, записывает, задумывается, вычеркивает, подсчитывает, размышляет, прислушивается, молчит, вписывает, стирает, берет, запирает, обдумывает, смеется, припоминает, смеется, берет, входит, делит, делит, кладет, швыряет, кладет, признается, переживает, хоронит, задумывается, забывает, берет карандаш, кладет, записывает, говорит, молчит, говорит, говорит, выходит, останавливается, гасит.
304
Мой отец? Красавец мужчина, аристократ, импозантен, блестящее реноме, чувство долга, любовь к порядку, кругозор не слишком широк, к искусствам особой склонности не питал, католик, но и в этом без крайностей. Моя мать, напротив, была живой, эмоциональной, с богатой фантазией, ленивой, не жизнеспособной, раздражительной (не то слово!), со множеством фобий, обид и иллюзий. (В семье Каройи душевные заболевания были не редкостью; мы жутко боялись, когда нас везли в деревню к бабушке: огромный одноэтажный дом был разделен на две половины, в одной жила моя бабушка, в другой — ее сын, брат моей матери, неизлечимый душевнобольной; по ночам он бродил по пустынным комнатам, усыпляя свой страх странным монологом, который переходил затем в невообразимый гам и заканчивался обычно нечеловеческим воплем; и так каждую ночь; мы буквально дышали страхом.) При доме была многочисленная прислуга, с детьми занималась французская гувернантка, а роль моей матери сводилась к тому, чтобы давать указания повару, горничной или садовнику. Естественно, это не мешало ей беспрестанно твердить о том, что «все хозяйство на ней», что «труд облагораживает человека», что «сад в Ромаифюрдё — дело исключительно ее рук» и «какое счастье, что она — человек практичный». В свободные минуты я с удовольствием читаю Спенсера и Фихте, говорила она совершенно искренне, хотя труды философов пылились неразрезанными на нижней полке книжного шкафа. Она восхищалась всем, чем сама не являлась. Ее идеалом был тип матроны с высокими помыслами и неколебимыми (католическими) убеждениями, живущей во имя долга и всю себя отдающей семье. И с какой-то святой наивностью она отождествляла себя со всем, чем так искренне восхищалась! Мы, ее дети, довольно быстро открыли для себя идеальную возможность досаждать нашей матушке. Суть бьиа в отрицании; что бы ни говорила нам мать, мы не раздумывая отрицали, при этом вели себя — не исключая сестренку — как удивительно сыгранная команда. Достаточно было матери сказать: светит солнце, как мы с искренним изумлением отвечали, какое солнце, вовсю идет дождь! Что за мания говорить глупости! возмущалась она. На что кто-нибудь из нас примирительно говорил, хорошо, хорошо, может, дождя и нет, но он мог бы идти, а другой, после некоторого размышления, добавлял, будем считать, что дождя сейчас нет, но если бы он пошел, то сейчас, согласись, лил бы дождь. Эту игру, приправленную легкой иронией, мы продолжали с ней много лет. Она обожала нас.
305
Прямые пшеничные волосы моего отца отросли ниже пояса, и когда он ступал своим легким певучим шагом, они — в точности как у вьетнамок, только волосы у тех черные — шлепали его по заднице. Для отца это было то же самое, что шляпа для Иосифа II, что сигара для Черчилля, что очки для Леннона, — его эмблема. С другой стороны, в квартире стояла такая вонь, как в деревне, когда там палят свинью (когда-то соломой, а нынче все больше газовой горелкой), ибо волосы мой отец не стриг, а сжигал лишнее на огне. Этот способ, как и длину, ему подсказали те же вьетнамки. Паление, в отличие от стрижки, дело здоровое, концы волос не закупориваются, и они продолжают свободно дышать! А дыхание для волос — это все! Кстати, аналогичный запах распространяют паленые мухи — жертвы, можно сказать, общераспространенной детской забавы. Когда вместе с младшими братьями мы как-то зажарили муху (дело было еще в депортации), то изумленно вытаращили глаза. И дружно воскликнули: Папочка!