Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На вечерах — где бывали и профессора — он внутренне тоже отсутствовал. Толковать о религии, то есть о деньгах, считалось неприличным: нельзя говорить о самом интимном.
П. ничего этого не понимал и только безразлично плакал внутри себя.
Он удивлялся профессорам: они говорили о погоде и о том, что многие из них не читали Шекспира, считая это невыгодным. Интеллектуализм — обострённый — вращался вокруг проблем отчуждения между гомосексуалистами. Но это касалось только элиты.
П. не был в элите и к тому же ничего подобного не чувствовал, принимая всё за чистый пуританизм.
Он слышал только:
— How are you?
— How are you?
— How are you?
И не было кругом никакой порнографии. Раз только, между прочим, на улице огромно-толстый человек отозвал его за угол и вдруг обнажил свой член, закутанный в долларовую банкноту.
П. стащил доллар.
Больше таких историй не было.
— How are you?
— How are you?
— How are you?
— Is it nice weather?
Возвращался П. с вечеров как бы вознесённый. Это было потому, что его существо ещё более уходило от него.
И от этого ему становилось легче.
Какой-то тип записал на магнитофоне разговоры на одном из вечеров и советовал П. варьировать это на следующих вечерах — среди интеллектуалов. Но, оказывается, интеллектуалов нельзя было смешивать с профессорами: последние походили скорее на бизнесменов. Интеллектуалы же походили на фрейдистов. Ничего этого П. не понимал.
Возвращался он с вечеров (интеллектуалы принимали его за призрак, сошедший с киноэкранов), полуобъятый нью-йоркским воздухом, чувствуя себя богатым, хотя даже на еду не хватало денег… Он ничего себе не позволял. Один только раз механически помочился на неуклюжего человека, который лежал у метро, повернув свое брюхо к звёздному небу. Человек чувствовал себя свободным — разумеется, от жизни (и от этой, и от вечной). Помочился он на него, не ощущая ничего. А потом поклонился небоскрёбам…
И наконец, спустя много дней после всех своих историй, он увидел Лицо. Это случилось в день его рождения. Он включил TV. П. любил включать телевизор, ибо это заменяло ему мудрость. Мелькали там педики, сенаторы, знаменитости, проститутки, пасторы и наёмные интеллектуалы. Но это не так взволновало П. на сей раз.
Главное, что он увидел Лицо. Это был человек, то возникающий на экране, то исчезающий в нём.
Одним словом, это была полузнаменитость.
Но дело не в этом. Дело заключалось в Лице.
В конце концов, такие лица он видел много раз на экранах, на рекламах, на улицах…
Но в этом Лице всё было более чудовищно выражено. П. поразился: оно отражало то, что ниже Смерти. Это и ошеломило П. больше всего. Он всегда думал, смерть и ад — самое худшее, что нам предстоит. Он увидел нечто столь ординарное — в самой экстремальной степени, — что никакой распад, никакие страдания, никакой ад не мог коснуться обладателя такого Лица. Это было ниже ада, ниже дезинтеграции, ниже смерти!
И, следовательно, хуже всего. П. раскрыл тогда рот — в тот момент, когда обнаружил перед своим сознанием тайну выражения этого Лица.
Лицо между тем упивалось своей значительностью.
«Не умрёт он теперь никогда, — подумал П. — Так и останется навечно на экране счастливый, знаменитый и всемогущий».
П. любил этих «всемогущих», особенно их тень.
Лицо долго не давало ему покоя. Оно снилось ему по ночам — во всей своей широте и многозначительности. Иногда подмигивало ему — мол, будь как я.
И тогда П. сдался. Он стал как тот, который ниже Смерти. Проснувшись однажды днём, глянул на себя в зеркало и увидел, что родное его, почти детское где-то личико неотличимо по своей сущности и выражению от Того Лица.
Он сам стал этим Лицом, точнее, Анти-Лицом. И с этого момента начались для него счастливые дни. Он вдруг получил работу (что совсем уже походило на чудо). Более того, через семь лет оказался Наёмной Знаменитостью. Получил мировое признание, телевизоровался, поучал, разъезжал.
Но его Анти-Лицо поразило некоего П. П.
И этот П. П. перенял облик П. — во всей его невыразимой ординарности.
И через десять лет тоже вырос в Наёмную Знаменитость, телевизоровался, поучал, разъезжал…
П. уже давно пребывал в регионе, нижнем по отношению к аду, а П. П. по-прежнему разъезжал, телевизоровался, объяснял, просвещал и учил.
Кэрол
Он жил в дыре. И звали его женским именем — Кэрол.
Кэрол не понимал, кто он такой и что сейчас на самом деле — двадцатый век или двадцать третий.
И это было не потому, что он жил в дыре. Кэрол вылезал иногда наружу из этой дыры. Но то, что видел, душило его. Тёмная, страшная нью-йоркская ночь.
Когда он выходил наружу, то понимал, что погиб навек, проклят, погружён в геенну огненную, как и этот всежуткий Город Мечты. Хотя Кэрол и сам в некотором роде мечтатель.
Иногда он чувствовал, например, что на его голове вместо двух ушей вырастает два члена, огромных, длинных и всеобъемлющих. По особо уловимым движениям этих членов можно было предсказывать, как говорят, будущее. Но будущего не было. Чёрная ночь с руками длинными, как у спрута, душила его, лишь только он выползал из своей норы.
Он пытался петь популярные песни, но ничего не помогало.
Несколько раз, выходя из конуры, он познавал и радость.
Один раз, когда увидел человека, лежащего в луже кровавой мочи, и моча внутренне сияла над его головой. Кэрол и сам понимал, почему это ему так радостно.
Второй раз он познал радость, когда поцеловал кошку. На самом деле это вовсе была не кошка. На него смотрели два странных глаза, словно вознесённые в музыку сфер глаза селёдки. И он поцеловал эти глаза. И не почувствовал даже, что стоит на коленях и кто-то огромный и тёмный целует его сзади, погрузив в бред.
Всего два случая, когда он был объят радостью или просто смешлив…
Но чёрный стальной круг заковывал его в себя.
Он любил прятаться от него в своей норе. Там он находил вонь, крыс, тараканов и иное бытие.
Свернувшись калачиком, он засыпал в этой дыре, и лицо его касалось ног. Так было спокойней. Вокруг мелькали всякие смердуны, но это ничего не меняло.
Кэрол иногда плакал. Но он плакал, не зная, что плачет. Слёзы текли внутрь, а если текли вовне, то