Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я отыскал окруженный садом домик, где все это происходило. В дверь полагалось юркать так, чтобы легаш, стоявший неподалеку на посту, ничего не заметил. Заведение оказалось первым местом в Америке, где меня за мои пять долларов встретили не грубо, а даже приветливо. Женщины, молодые, холеные, налитые здоровьем и силой, были почти так же изящны и красивы, как в «Стидсраме».
К тому же этих можно было запросто трогать. Я поневоле стал у них завсегдатаем. Оставлял там весь заработок. По вечерам, чтобы душевно ожить, мне нужна была эротическая близость этих великолепных радушных девок. Кино мне уже не хватало: это безобидное духовное противоядие больше не помогало от реальных ужасов завода. Чтобы выдержать, приходилось прибегать к сильным укрепляющим средствам, которые повышают жизненный тонус. Плату с меня в этом доме взыскивали небольшую, потому что я обучал местных дам всяким фокусам и штучкам, привезенным из Франции. Кончать с этим приходилось только в субботние вечера, когда бизнес шел полным ходом и мне приходилось уступать место шлявшимся в полном составе по кабакам бейсбольным командам, великолепным здоровенным крепышам, которым быть счастливыми казалось так же естественно, как дышать.
Пока они развлекались, на меня в кухне, где я отсиживался, тоже накатывало вдохновение, и я сочинял рассказики для собственного удовольствия. Энтузиазм, возбуждаемый в юных спортсменах здешними обитательницами, не достигал, разумеется, масштабов моего, хотя и несколько недостаточного, пыла. Эти атлеты, спокойные в сознании своей силы, давно пресытились телесными совершенствами. Красота, она как алкоголь или комфорт: привыкая к ним, перестаешь их замечать.
В бардак спортсмены заглядывали, в основном чтобы повеселиться. Часто под конец они жестоко дрались. Тогда налетала полиция и увозила их всех в фургончиках.
К Молли, одной из тамошних хорошеньких бабенок, я вскоре проникся исключительным доверием, которое заменяет любовь перепуганным людям. Я помню, словно это было вчера, какая она была милая, какие у нее были великолепные ноги — длинные, очень белые, стройные, аристократичные. Что ни говори, первая примета аристократичности — ноги, это уж точно.
Мы сблизились телом и душой и каждую неделю тратили несколько часов на прогулки по городу. У моей подружки водились деньги: в заведении она делала по сотне в день, тогда как у Форда я еле-еле зашибал шесть долларов. Любовь была для нее только средством существования и нисколько ее не утомляла. Американцы вообще занимаются этим, как птички.
Вечером, когда я заходил к ней, протолкав целый день свою тачку, я старался быть полюбезней. С женщинами, хотя бы на первых порах, нужно быть веселым. Меня так и подмывало предложить ей кое-что, но у меня уже не было сил. Молли понимала, что такое индустриальное отупение: она привыкла к рабочим.
Как-то вечером ни с того ни с сего она сунула мне пятьдесят долларов. Сперва я вылупил глаза. Я не решался взять их — все думал, что сказала бы в подобном случае моя мать. Потом я сообразил, что она, бедняжка, никогда не предлагала мне такой суммы. Чтобы доставить Молли удовольствие, я тут же пошел и купил на ее доллары красивый светло-бежевый костюм (four piece suit[55]) — в ту весну этот цвет был в моде. Никогда еще я не появлялся в борделе таким пижоном. Хозяйка завела свой большой граммофон только для того, чтобы поучить меня танцевать.
Потом мы с Молли решили отпраздновать покупку и пошли в кино. По дороге она спросила, не ревную ли я, потому что в обновке я выглядел особенно печальным. А мне просто не хотелось больше идти на завод. Новый костюм может все у человека в башке перевернуть. Молли все его целовала, когда на нас не смотрели. Я старался думать о чем-нибудь постороннем.
Какая это была женщина! Какое великодушие! Какая кожа! Сколько молодости! Пиршество желаний! И я снова забеспокоился. «Сутенер?» — подумалось мне.
— Брось ты Форда! — окончательно привела меня в расстройство Молли. — Подыщи себе работу полегче, в какой-нибудь конторе. Скажем, место переводчика: это по тебе. Ты же любишь книги… Советы ее шли от доброго сердца: она желала мне счастья. Впервые в жизни другой человек интересовался мной, так сказать, изнутри, исходя из моего эгоизма, ставил себя на мое место, а не судил обо мне со своей колокольни, как остальные.
Эх, почему я не встретил Молли раньше, когда еще было время выбирать дорогу! Раньше, чем я растратил свой пыл на эту стерву Мюзин и говешку Лолу! Теперь было уже поздно воскрешать молодость. Я больше не верил, что это удастся. Мы стареем быстро, к тому же бесповоротно, и замечаем это, когда, сами того не желая, свыкаемся со своими несчастьями. Природа сильнее нас, тут уж ничего не попишешь. Она пробует нас в одном жанре, и из этого жанра не выскочишь. Я, например, пошел путем тревог. Мы постепенно безотчетно входим в роль и примиряемся со своей судьбой, а когда оборачиваемся, оказывается, что менять ее слишком поздно. Вы живете уже в вечной тревоге, и так, само собой разумеется, будет всегда.
Молли ласково старалась удержать меня, переубедить.
— Знаешь, Фердинан, жить здесь не хуже, чем в Европе. Нам вдвоем будет неплохо.
В известном смысле она была права.
Что накопим, вложим в дело. Заведем торговлю. Заживем как все.
Она говорила это, чтобы я не мучился угрызениями совести. Планы… Я соглашался с ней. Даже стыдился, что она так старается меня сохранить. Я, конечно, любил ее, но еще сильней любил свой порок — тягу к бегству отовсюду, стремление искать неизвестно чего из дурацкой, безусловно, гордости, из убеждения в каком-то своем превосходстве.
Я всячески старался не обидеть ее, она понимала это и шла мне навстречу. В конце концов — до того она была милая — я признался, что страдаю манией удирать отовсюду. Она изо дня в день слушала мои рассуждения о себе, смотрела, как я выворачиваюсь перед ней наизнанку, терзая себя выдумками и гордостью, и не теряла терпения, напротив. Она только пыталась помочь мне справиться со своей вздорной и пустой тоской. Она не очень понимала, что я мелю, но все-таки соглашалась со мной и когда я выкладывал свои страхи, и когда сам же их опровергал. Ее кроткая настойчивая доброта стала для меня привычной, почти передалась мне. Но тогда мне стало казаться, что я плутую с судьбой, с тем, что я называл смыслом существования, и я разом перестал делиться с Молли своими мыслями. Я опять замкнулся в себе, страшно довольный, что стал еще несчастней, чем раньше, привнес в свое одиночество отчаяние на новый манер и еще что-то, похожее на подлинное чувство.
Все это банально. Но Молли была наделена ангельским терпением, она железно верила в то, что у каждого свое призвание. Например, ее младшая сестра, студентка Аризонского университета, тоже подцепила манию — фотографирует птиц в гнездах и хищников в берлогах. Чтобы сестра-фотограф могла продолжать учиться этой особой технике, Молли ежемесячно посылала ей пятьдесят долларов.
Подлинно широкое, подлинно возвышенное сердце, настоящее золото, а не фальшивая банкнота, как у меня и стольких других! Что же касается меня, Молли преследовала одну цель — помочь мне деньгами в моей грязной затее. Хоть я порой и казался ей психом, она не сомневалась, что я действительно убежден в своей правоте и достоин того, чтобы меня не расхолаживать. Она только просила меня составить нечто вроде личного бюджета и обещала платить мне пенсию из своих средств. Я не решался принять такой дар. Последние остатки щепетильности не позволили мне подчиниться голому расчету, спекулируя и далее на мягкости ее слишком одухотворенной натуры. Вот так я окончательно испортил отношения с судьбой.