Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Олег Иванович! Я отдам их вам, и вы должны распорядиться ими! Так, чтобы нам с вами не было стыдно перед памятью Егора! Вы это сделаете?
Сташевия молчал. Ему сразу перестала нравиться эта встреча. Он, разумеется, не знал, что там в этих записках, но предположить мог… У многих в семьях были сидельцы — тут она права: полстраны сидело. И, разумеется, когда люди начали возвращаться, какие-то рассказы полушепотом, на ухо, — эти рассказы расползались в определенной среде, большей частью артистической или научной. Но одно дело слушать такие рассказы на чьей-то кухне, за бутылкой водки, где можно потрясать кулаками, оплакивать замученных, даже клясться обличить палачей, показать их во всей, так сказать, мерзости. Это одно.
Но требовать от него, человека, который сам, можно сказать, пострадал.
Три допроса на Лубянке, это, я вам скажу, тоже кое-чего стоит! — мысленно кричал он, запретив себе вспоминать, какие показания он давал на этих допросах. Требовать от этого человека, чтобы он поставил под удар свою карьеру, свой фильм, который, между прочим, тоже о войне, — да-с, голубушка! — как же можно? Как можно требовать от него самоубийства? Возьмите и сами издайте! Кричал внутренний голос, который тут же и шептал, что она сама, разумеется, издать ничего не может. У нас издательства, слава богу, государственные!
И что эта за скрытая угроза такая: Егор, мол, на следствие не сказал ни слова лишнего?! Чего — лишнего? Это звучит как-то двусмысленно! Он на Лубянке по всем пунктам отчитался, так что нечего вспоминать. Это уже на шантаж похоже, знаете ли!
Весь этот страстный монолог он проговорил про себя, не смея под ее пристальным взглядом произнести вслух ни слова.
— Неужели вы откажетесь? — тихо спросила женщина.
Он поднял глаза. Лицо ее побледнело, отчего показалось осунувшимся и почти белым. Глаза горели таким огнем, что Олег поспешил сказать:
— Ну что вы, милая Марина! Как я могу отказаться?! Просто. Я уже обдумываю сценарий, — выпалил он, желая только одного, чтобы эта часть разговора скорее закончилась.
— Господи, как я рада! Рада, что не ошиблась в вас! — воскликнула она, порозовела и улыбнулась так открыто и так радостно сверкнула зелеными глазами, что Сташе-вич залюбовался.
Она расстегнула сумочку и протянула ему плотный конверт из вощеной бумаги.
— Вот, прошу.
— Когда я должен их вернуть вам? — принимая пачку, спросил Олег Иванович.
— Вы можете держать их у себя столько, сколько захотите! Сколько нужно для работы! И спасибо вам огромное за смелость! Я была уверена, что вы не струсите!
— Благодарю, приятно слышать, — Сташевич склонил голову, демонстрируя отливающую голубизной седину. — А что, Марина Сергеевна, может быть, нам с вами отужинать вместе? — вдруг предложил он излишне весело. — Столько лет не виделись! Позвольте пригласить вас в ресторан? А еще лучше было бы у меня на даче! У меня прекрасная дача в Переделкино! Я вам ее с удовольствием покажу. Там и погостить можно, развеяться, отвлечься от городской суеты. Соглашайтесь, право! И, опережая возражения, скажу, что я давно разведен, а мальчик ваш, как я понимаю, подрос уже настолько, что сможет, наверное, поужинать и позавтракать самостоятельно. Ну, как, принимается?
Он был уверен, что теперь она согласится. Прошло почти двадцать лет, как она потеряла Егора. Время, как известно, лечит. К тому же теперь у него, Олега Сташе-вича, есть имя, он известен, хорош собой, свободен (или почти свободен), обеспечен — что еще? Да любая из знакомых ему женщин полжизни отдала бы, чтобы услышать от него такие слова! Но Марина мягко улыбнулась и отрицательно качнула головой:
— Нет, Олег Иванович, вы уж не сердитесь, но меня ждут на работе. У меня там лошади больны, возможно, даже сап. Я к вам на пару часов выбралась. Пока доберусь обратно. Вот когда вы письма прочтете, мы договоримся о встрече, тогда можно и поужинать. Но ни ваш развод, ни возраст моего сына ничего в моей жизни изменить не могут, вы уж простите. Я, видите ли, из породы однолюбов, — тихо добавила она.
— Ну что вы, что вы, я, собственно, ничего такого не имел в виду. Впрочем, я тоже засиделся тут с вами, а у меня дела. Не такие, разумеется, важные, как лошадиные болезни, но все же.
Он резко поднялся, убрал конверт в портфель, распахнул дверь, не глядя уже на Марину.
— До свидания, не сердитесь. Я вам позвоню, узнать, как вы решили распорядиться письмами, — уже в дверях сказала Марина.
— Разумеется, — одними губами улыбнулся Сташевич.
Поздним вечером, вернувшись со студии, Олег Иванович заперся в кабинете. Елена, молоденькая театральная актриса и нынешняя пассия Сташевича, хлопотала на кухне, помня и свято веря в то, что путь к сердцу мужчины лежит через его желудок.
Сташевич налил в бокал изрядную порцию коньяку, развернул вощеный конверт, вытряхнул пачку смятых листков тонкой, истертой бумаги, увидел острые пики нацарапанных вкривь и вкось букв и вдруг едва не разрыдался от жалости к Егору.
Он читал письма до глубокой ночи, он выпил бутылку коньяка, не реагируя на испуганные завывания Леночки, которая тихо царапала запертую дверь. Один раз он рявкнул: «Брысь!» — после чего царапанье сменилось удаляющимся всхлипыванием.
Когда он закончил, за окном светало. А перед глазами стояли жертвы тюремной больницы — «кровавой харчевни», как называли ее заключенные. Фельдшеры давали им стрихнин, и потом заиндевевшие мертвецы в одном нижнем белье подолгу стояли в задних сенях больнички, пока за ними не приезжал грузовик, и другие заключенные перекидывали трупы в кузов, как бревна…
Прочитав всю пачку еще раз, он сложил письма в конверт и сунул куда-то на нижнюю полку книжного шкафа, между томами Большой советской энциклопедии. Домработница Лиза протирала от пыли только корешки массивных томов, не вынимая их из шкафа. Нужно будет придумать, как отослать их обратно.
Эта Марина — она просто сумасшедшая! То, что было написано Егором, — это никогда никем не будет опубликовано, он, Олег, в этом уверен! И слава богу! А о том, чтобы сделать на основе писем фильм, — об этом вообще не может быть речи! Как людям жить-то потом, зная такую правду? И что будет с тем, кто осмелится такую правду обнародовать? Во всяком случае, он, Олег, и не подумает рисковать своей шкурой из-за мертвецов, давно вмерзших в колымскую землю.
Если бы кто-то из его боевых друзей остался жив, возможно, Сташевич испугался бы их суда, и этот страх заставил бы его выслушивать обвинения в трусости и конформизме, заставил бы оправдываться, объясняться, мучаться.
Но друзья его были мертвы, и счет предъявлять было некому. Так, по крайней мере, он считал.
Что касается Марины. В конце концов, не такая уж она и красавица, решил для себя Сташевич. Леночка ничуть не хуже и на четверть века его моложе.
Утром, явившись на студию с темными кругами под глазами, злым и небритым, Сташевич первым делом вызвал помрежа Римму и приказал: