Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несмотря на яркую луну, телевизор назойливо мерцал и отбрасывал тени, в шоу рыдала молоденькая зеленоглазая блондинка, половину ее лица не было видно за большим пятном свернувшейся на экране крови.
Талулла обернулась ко мне. Уже близко. Чувствуешь?
Небо и земля перевернулись, и все его части запели в унисон: звезды сложились в созвездие волка, говоря, что нам не нужны никакие причины, есть только уверенность в самих себе, и эта мысль была словно протянутой рукой, которая вела в мир спокойствия. И ночь была тому подтверждением, и запах леса, и эта комната.
Мои возвышенные чувствования и сокровенный восторг совсем не отменяли того, что мы стояли, мокрые от крови, что Талулла выгнула спину, я обхватил ее груди, и она раздвинула ноги с лукавой улыбкой подчинения. Я думал, что действительно любил ее раньше, но любил только женщину. Сейчас передо мной стоял монстр, и этот монстр был великолепен. Я бросил на нее взгляд, полный благоговения, меня пробрала холодная дрожь, и я даже усомнился, что имею право прикоснуться к ней. Она заметила это и мысленно сказала: Я чувствую то же самое, видишь?
Этот вопрос снял последние сомнения. Секунда абсолютной гармонии — и я вошел в нее. Она закатила глаза в эротическом экстазе (мне на ум пришли строки Данте: «И с ним волчица, чье худое тело, / Казалось, все алчбы в себе несет; / Немало душ из-за нее скорбело»)[46]— и вдруг наше соитие словно выдернуло нас из тел на миг, неизмеримо короткий и неизмеримо огромный, и мы слились будто с самим Богом, и не стало ни ее, ни меня, а остался лишь восторг, лишь песнь, зовущая к единству, без боли сжигающая все нити и замки, что связывают со страдающим материальным собой.
Блаженство.
Блаженство невозможно описать, ведь оно уничтожает твое эго, а если нет эго, некому чувствовать. Ты можешь рассказать только о его приближении и о том, что чувствуешь, когда оно прошло. Но когда достигаешь зенита — слова отпадают сами собой.
А потом наши души вернулись на землю, изменившиеся навсегда. Теперь ничто уже не важно. Я думал: долгих две сотни лет неведения, а теперь это. И всего лишь две сотни лет, чтобы это повторять.
Я люблю тебя, — стоило бы сказать в этот момент (жизнь Дрю тем временем угасала, как последние лучи заката). Усмиренные, переполненные нежностью, наслаждаясь границами своих огромных тел, лапами, зубами, мы терлись друг о друга носами, облизывали друг друга, обнюхивали, вдруг останавливались, смотрели в глаза и понимали, что созданы друг для друга, что мы святы, свят не только наш союз, но и мы сами, последние из рода на земле. Было так прекрасно знать это. Мы словно сами были маленькими богами, в чьих жилах текла неумолимая любовь к жизни. Мы смирились с жизнью, с самими собой и всем, что бы ни готовило будущее. И от этой легкости бытия хотелось смеяться.
Время неслось как сумасшедшее, часы проходили как мгновения. Я забыл про план. И непростительно пустил все на самотек. Неумолимая сила трахатьубиватьжрать затмила мою предусмотрительность и осторожность. «Топ-модель по-американски» сменилась «Утренними новостями». (Телеведущие разыгрывали стандартный комический дуэт папика-гольфиста с накладкой на голове и капризной двадцатилетней глупышки в «Л'Ореале». То, что мужик в парике трахает эту восковую девчонку, не вызывает порицания, пока в обоих есть необходимая доля скептицизма и умеренное негодование по поводу того, что творится в мире). Луна, словно застуканная спящей на посту, вдруг выглянула из-за облаков и принялась посылать на землю свое тепло, отдаваясь ноющим приливом крови к нижней части тела. Мы были как две большие беспомощные рыбины во время отлива, которых омывает огромное море и которым не устоять против его силы.
Мы как по команде отпрянули от того, что осталось от жертвы (а осталось там немного) и выскочили в открытую дверь, словно дрессированные псы в рекламе собачьего корма; потом через ограду балкона проскочили в таинственный лес, полный запахов предрассветной мглы. Мои перезапущенные внутренние часы говорили, что до захода луны осталось меньше часа.
Мы бежали, перебрасывая запахи друг другу, как подростки меняются жевательными резинками. Туман еще держался. Деревья сливались в сплошные хвойные стены. Через километр я уловил запах своей мочи, резко свернул влево, сделал несколько больших прыжков, разрезая туман, и вскоре мы оказались у помеченного дерева. Я мгновенно забрался вверх, нашел рюкзак, потрепанный, грязный и мокрый от росы, но с чистой сухой одеждой внутри и запахом всех благ цивилизации. Я не сразу справился с карабинами, на которые пристегнул рюкзак к дереву (в магазинах не продают вещей, сделанных с расчетом на лапы оборотня), но через несколько минут упорной борьбы наконец отцепил рюкзак от дерева и бросил на землю.
До захода луны оставалось минут двадцать. Мы лежали рядом, не прикасаясь друг к другу, тихо наблюдая, как встает солнце, которое не видит никто, кроме нас; от почвы и палых листьев исходят влажные испарения, жужжат маленькие крылышки, жуки ползут по своим делам, дрожат и переливаются капли росы. «Этот мир, — думала Лула, — сочится, изобилует, кишит чудесами. А мы живем в непрозрачном пузыре телевидения и спиртного». — «Тебе бы стоило начать вести дневник», — я хотел телепатически послать ей мысль, но слишком поздно: ее уже захлестнуло перевоплощение. Ее звериные органы чувств бились в агонии. Я хотел подойти к ней, но вспомнил: «Не трогай меня» — и отступил. Она вскочила на все четыре лапы и выгнула спину, упала, свернулась в клубок. Я почувствовал, как зашла луна, и меня пронзила острая боль, похожая на зубную, когда зуб уже готов выпасть и держится лишь на маленькой ниточке. Талулла лежала в позе эмбриона, сцепив зубы, ее била сильная дрожь, словно кто-то играл на ней вместо барабана.
Она снова была быстрее меня. И могла наблюдать — что она и делала, сидя на земле и глотая воздух — за шоу Перевоплощающегося Обратно Джейка Марлоу.
— Спасибо, что не смеешься надо мной, — сказал я, как только уверился, что способность говорить вернулась ко мне.
Она не ответила — была занята тем, что пыталась собрать себя воедино. Ее зрачки были расширены и блестели, в них еще виднелось наслаждение от зверского убийства. Пока я помогал ей вытереться (моющим средствам было все равно, они отмывали кровь и кишки, благоухая цветочным ароматом, как если бы это были кетчуп или сок), я чувствовал, как все человеческое в ней пытается оправиться от шока и отвращения к самой себе, которое не могли заглушить никакие оправдания. Но она довольно быстро вспомнила (и глаза ее приобрели осознанное выражение), что шок и отвращение уже доказали свою бесполезность. Шесть раз. И это седьмой. Теперь она понимала, что ей придется смириться с подобным положением дел, раз уж выбор был только между смертью и такой жизнью. «Я знаю, что ты чувствуешь», — хотел сказать я. Но не сказал. Потому что помимо психологических страданий, она явно мучилась от синдрома пост-Проклятья. А я уже забыл, каково это, когда дух сломлен, а с сознания словно спустили шкуру. И ты точно не хочешь говорить — только не об этом…