Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Погрузившись в прошлое, которое благодаря одному-единственному письму снова стало настоящим, Вальтер с Йеттель ушли в тот мир, где места хватало только для них двоих. Они сидели на диване, тесно прижавшись друг к другу, держась за руки, называя имена, вздыхая и упиваясь тоской. Они и тогда не разняли рук, когда начали спорить, была ли лавка у Грешека на Йегерндорферштрассе, а квартира — на Тропауэрштрассе, или наоборот. Вальтер не мог убедить Йеттель, а она — его, но голоса их оставались нежными и радостными.
Наконец они сошлись на том, что, по крайней мере, у доктора Мюллера практика была на Тропауэрштрассе. Дружеские огоньки хорошего настроения в течение нескольких опасных секунд грозили превратиться в обычный костер незабытых оскорблений, и как раз из-за доктора Мюллера. Йеттель утверждала, что он виноват в ее мастите, развившемся после рождения Регины, а Вальтер раздраженно возражал:
— Да ты ему не оставила шанса, немедленно пригласив доктора из Ратибора. Мне до сих пор перед ним неудобно. Мюллер, в конце концов, был со мной в одном студенческом союзе.
Регина боялась дышать. Она знала, что из-за доктора Мюллера ее родители могли так же быстро начать войну, как масаи — из-за украденной коровы. Но сейчас с облегчением заметила, что на этот раз в ход идут стрелы с неотравленными наконечниками. Она давно находила этот бой не лишенным приятности, и он даже стал увлекательным, когда Вальтер с Йеттель завели дискуссию на предмет, стоит ли доставать последнюю бутылку вина из Зорау, для чего они все еще искали особый повод. Йеттель была за, а Вальтер против, но потом Йеттель поменяла свою точку зрения на противоположную, и Вальтер тоже. Не впустив пока в комнату злобных чувств, они вдруг одновременно сказали:
— Подождем немного, может, будет повод получше.
Овуора послали на кухню варить кофе. Он принес его в высоком белом кофейнике с розами на крышке, прищурив при этом глаз, что всегда означало у него, что он в курсе таких вещей, говорить о которых не вправе. Уже когда бвана и мемсахиб обрадовались, словно дети, взглянув на письмо, он поставил тесто для маленьких булочек, которые только в его руках превращались в круглых сыновей жирной луны.
Мемсахиб не забыла удивиться, когда он внес в комнату тарелку с горячими булочками, а бвана, вместо того чтобы произнести «сенте сана», быстро замигав, сказал:
— Идем, Овуор, сейчас мы прочтем мемсахиб кидого письмо.
Сытый от чести, согревающей его живот, так что и есть было не нужно, а еще больше — наполняющей теплом его голову, Овуор уселся в гамак. Он обхватил колени, певуче сказал «Грешек» и при последнем луче солнца накормил свои уши смехом бваны, лицо у которого стало мягким, как мех молодой газели.
«Дорогой господин доктор, — прочитал Вальтер, — я даже не знаю, живы ли Вы. В Леобшютце рассказывали, что Вас съел лев. Но я в это никогда до конца не верил. Господь ведь не стал бы спасать такого человека, как Вы, чтобы его потом съел лев. Я пережил войну. Грете тоже. Но из Леобшютца нам пришлось уносить ноги. Поляки дали нам на это одни сутки. Они были еще хуже русских. Теперь мы живем в Марке. Это ужасная деревня в Гарце. Еще меньше Хеннервитца. Местные называют нас „польским отродьем“ и думают, что из-за нас проиграли войну. У нас не хватает еды, но ее все-таки больше, чем у других, потому что мы и работаем больше. Мы же все потеряли и хотим снова чего-то добиться. Вот местные и злятся. Вы же знаете Вашего Грешека. Грете собирает лом, а я его продаю. Помните, как Вы раньше говорили: „Грешек, Вы ведете себя непорядочно по отношению к Грете“. Так я на ней женился во время переезда и теперь очень этому рад.
До начала проклятой войны я часто наезжал в Зорау и ночью приносил Вашему батюшке и сестрице продукты. Дела у них были совсем плохи. Грете каждое воскресенье молилась за них в церкви. Я не мог. Если Господь все видел и допустил это, значит, Он и молитвы не слышал. Господина Бахараха штурмовики избили на улице и увели. Вскоре после Вашего отъезда из Бреслау. И больше мы о нем ничего не слышали.
Надеюсь, это письмо дойдет до Африки. Я достал одному английскому солдату стальную каску. Они все за такими охотятся. Этот солдат немного говорил по-немецки и пообещал мне послать это письмо Вам. Но кто его знает, сдержит ли он слово. Нам пока не разрешено посылать почту.
Вернетесь ли Вы теперь в Германию? Тогда, в Генуе, Вы сказали: „Грешек, я вернусь, когда эти свиньи уберутся“. Что Вам теперь сидеть там, с неграми? Вы, как-никак, адвокат. Люди, которые не служили у нацистов, получают теперь хорошие должности, да и квартиры, быстрее, чем другие. Когда Вы приедете, Грете снова поможет Вашей жене с вещами. Эти западные совсем не умеют работать так хорошо, как мы. Лентяи они здесь все. И дурачье. Если будет время, напишите мне, пожалуйста. И передавайте привет Вашим жене и дочурке. Она все так же боится собак? С глубоким уважением, Ваш старый друг Йозеф Грешек».
После того как Вальтер дочитал письмо до конца, только равномерное похрапывание Руммлера нарушало тишину, плотную, как туман в мокром от дождя лесу. Овуор все еще держал в руках конверт и как раз хотел спросить бвану, почему мужчина послал слова в такое большое сафари, вместо того чтобы сказать другу то, чего так долго ждало его ухо. Но он увидел, что в комнате было только тело бваны, а не его разум. Вздох Овуора, медленно вставшего, чтобы приготовить ужин, разбудил спящего пса.
Гораздо позже Вальтер сказал:
— Теперь лед сломан. Может, скоро мы больше услышим о доме.
Но голос его звучал устало, когда он продолжил:
— Наш Леобшютц мы больше не увидим.
Они все рано отправились в постель, как будто так и должно было быть по пятницам, и никак иначе. В саду еще раздавались женские голоса. Некоторое время Регина слышала, как родители разговаривают за стеной, но она слишком мало понимала, чтобы последовать за ними в мир незнакомых имен и улиц.
Видение странного шрифта, которым было написано письмо Грешека, прервало ее первый сон, и после этого ей показалось, что у обрывков фраз, доносившихся из соседней комнаты, тоже есть петли и заострения и они все быстрей летят на нее. Она рассердилась, что не может защититься, и еще долго беседовала с Мунго, хотя была пятница и совесть ее при этом глотала камни.
Уже на следующий день в новостях на первом месте упоминалась необычайная жара в Найроби. Она свирепствовала, как раненый лев. Она выжигала траву, цветы и даже кактусы. Она делала деревья бессильными, птиц — немыми, собак — кусачими, а людей — подавленными. Они не выносили духоты даже в просторных комнатах с дорогими шторами и скучивались в крохотной тени больших деревьев со стыдом, но и с тоской, делавшей их беспомощными и одержимыми, доставая из фотоальбомов и памяти давно погребенные там изображения зимней Германии.
Последний день 1945 года был таким жарким, что многие отели в рекламе указывали сначала число вентиляторов в зале, а уж потом — меню праздничного ужина. В Нгонге полыхали самые крупные лесные пожары за много лет, в «Хоув-Корте» экономили воду и не поливали больше цветы, и даже Овуор, проведший детство в жарком Кисуму, готовя, часто вытирал со лба пот. Уже никто не сомневался, что малого сезона дождей нынче не будет и прохлады раньше июля ждать не приходится.